Двадцатый век. Изгнанники
Шрифт:
— Где ты работал во Львове? — спросил он.
— В офтальмологии, — ответил я.
— Врачом? — спросил он.
— Портье, — уточнил я.
— Портье? И что, ты учил немецкий? — удивленно поднял он брови.
— Так точно, учил, — подтвердил я.
— И кто, по-твоему, написал «Фауста»?
— Иоганн Вольфганг Гёте, герр обер-лейтенант. Родился в тысяча семьсот сорок девятом году, умер в тысяча восемьсот тридцать втором.
Тангейзер просто опешил, а я воздал безмолвную благодарность своему любимому учителю Элиезеру Пинкусу, мир его праху.
Кое-кто думает, что изучение литературы в школе не имеет практического применения, что это лишь потеря времени между двумя переменами. А ведь все совсем не так. Наш почтенный учитель Элиезер Пинкус, пытаясь внушить нам необходимость элементарных знаний по этому якобы ненужному предмету, на уроке, посвященном упомянутому патриарху немецкой литературы, рассказал случай, произошедший с невеждой Менделем, который, приехав в Вену, остановился перед памятником Гёте на Ринге и возмутился вслух:
— Он ведь никакой не император, даже не военачальник, и вообще не бог весть что! Ну, написал пьесу «Разбойники»…
— Пьесу «Разбойники» написал не Гёте, а Шиллер, — вмешался кто-то.
— Вот, видите, — тут же отреагировал Мендель. — Даже «Разбойников» не он написал, а какой ему памятник отгрохали!
Я не сказал бы, что обрывки литературных произведений, входивших в школьную программу и застрявших в моей памяти, как пряди овечьей шерсти в колючих кустах, сильно помогали мне в портновском ремесле, но здесь я впервые в жизни уяснил полезность уроков литературы на практике. Польза оказалась очевидной, сравнимой, к примеру, с приобретенными на уроке геометрии знаниями, как с помощью старика Евклида подсчитать квадратные сантиметры материи, нужные для пошива дополнительной жилетки. В данном конкретном случае я, в результате знакомства с Гёте (1749–1832 гг.), вместо тяжелых лагерных работ оказался в канцелярии под непосредственным руководством коменданта лагеря Брюкнера. Не знаю, приходилось ли тебе бывать в казарме, тюрьме или концлагере, но в подобных местах спонтанно, из глубин народного творчества, рождаются клички, которые намертво прилипают к начальству, на вечные времена — как бородавка на носу. В данном случае, неизвестно, кто именно, какая поэтическая натура «благословила» коменданта кличкой «Редиска», но попала она (натура) точно в яблочко: его апоплексически-багровое лицо и гармоничная тождественность роста и объема тела действительно напоминали этот прекрасный дар природы (несмотря на то, что лично я никогда не встречал в Колодяче редиску в сапогах с зеркально блестящей лысиной).
Невзирая на запрет касаться этой темы, пришло время рассказать тебе, мой читатель, что именно представлял собой этот «спецобъект А-17» и что в нем было таким уж специальным. А все сводилось к производству гильз для артиллерийских снарядов, оболочек для яйцеобразных самолетных бомб и пехотных мин, а также других полуфабрикатов первой необходимости. Освежающий запах соснового терпентинового масла (скипидара), переносимый легким ветерком, убедительно свидетельствовал о том, что в бидонах, которые вагонетки с готовой продукцией подвозили к той самой тупиковой железнодорожной линии в лесу, содержался и химический дериват неизвестного предназначения.
Эта продукция лагерников из разных бараков, проходившая по документам под нумерацией или кодами цехов, превращалась в цифры, доклады и отчеты, а моя историческая миссия состояла в их механическом внесении в соответствующие графы и реестры, а также в систематизации документов, поступающих ко мне от завхоза, об израсходованном количестве картошки, репы, свеклы и овсяной муки, необходимых для кормежки почти двух тысяч человек. Я уже говорил, что ни тогда, ни впоследствии я так и не понял, почему этот «спецобъект» не относился к числу обычных концлагерей, даже с учетом смягченного режима. Особенно принимая во внимание жалкие человеческие подобия в серых дерюжных робах, преимущественно поляков, которых будили, колотя в рельсу, и еще затемно выстраивали на плацу, а потом заставляли работать по 16 часов в день — пилить, строгать, забивать гвозди и толкать вагонетки, переносить чугунные болванки и совершать другие подобные действия до девяти часов вечера — под неусыпным оком немецких слесарей. Последние жили отдельно и имели пропуска на выход в город, куда они отправлялись пить пиво по талонам. Я не сказал бы, что они вели себя грубо с этим эволюционировавшим подобием египетских рабов, нет, просто они относились к «рабочим» с добросовестным равнодушием, как любой мастер относится к клещам, топорам и пилам — без сочувствия или нежности, но и без злобы, каковую неодушевленный предмет, как правило, просто не может вызывать.
Сначала я ночевал вместе с другими в спальных бараках с двумя рядами двухэтажных нар, но по ходу развития действия, о котором ты сейчас узнаешь, комендант привязался ко мне, и меня перевели в канцелярию, где стояла железная кровать, которой судьба отвела свою скромную роль в ходе Второй мировой войны. Не могу сказать, что меня воодушевил приказ Редиски покинуть общие помещения, несмотря на очевидное удобство более привилегированного положения, потому что это сразу же настроило людей против меня, дав им основание подозревать меня в готовности к национальному предательству. Обычное дело в казармах, лагерях и тюрьмах — люди не любят привилегированных, априори считая их доносчиками и провокаторами, чем и объясняется мой синяк под глазом, который я случайно схлопотал в темноте. Я глубоко страдал от невозможности объяснить товарищам по судьбе, что принадлежу к племени израилеву и, следовательно, вряд ли могу быть тайным сотрудником нацистов, хоть История знает и такие постыдные во всех отношениях случаи. Мне было ох, как нелегко избегать субботней помывки, на которую имели право мои товарищи по несчастью. Она происходила в так называемой бане — низеньком кирпичном здании с двумя параллельными водопроводными трубами, к ним были прикреплены душевые лейки, из которых струился то кипяток, способный за секунды спустить шкуру даже с носорога, то готовое ледяное двустороннее воспаление легких. Мои увиливания от этих коллективных гигиенических процедур под видом срочной канцелярской работы были связаны — как ты, наверно, догадался — с той моей штучкой ниже пояса, которая, как ты помнишь, некогда заставила полицейское начальство приподнять ее тросточкой и тщательно осмотреть, используя все наличные диоптрии. Потому что человек может скрыть свою веру или происхождение, но как скрыть результаты обряда, который приобщил меня к роду Авраамову?
Кстати, Редиска даже не попытался склонить меня к доносительству. Он оказался сентиментальным нацистом, нуждающимся, как любое человеческое существо, в тепле и отзывчивости. Это выражалось в его потребности поздними вечерами изливать мне душу в форме прочувствованных эссе на тему любви и одиночества, что навело меня на мысль о том, что обер-лейтенант Иммануил-Йохан Брюкнер, начальник «спецобъекта А-17», известный также как Редиска (я имею в виду обер-лейтенанта, а не объект), страдал и был без памяти влюблен. В кого именно и как, я узнал несколько позже.
Вышеупомянутые эссе изливались на мою голову после выпитой бутылки «корна». «Корн» в переводе — зерно, из которого гнали конечный продукт, носивший то же название, что по-нашему означало обычную пшеничную водку. Я уже упоминал, что я всегда был не по этой части, но комендант приказывал мне следовать за ним мокрыми пшеничными полями, и я, хоть и пытался от него отставать, обычно напивался первым, после чего мы оба лили слезы — каждый о своем. Конечно, не всегда обстановка была столь романтичной, обер-лейтенанта порой одолевали приступы ярости и озлобления, и тогда он грозился перевешать всех поляков в лагере как явных саботажников и врагов фюрера, и в наказание лишал всех, в том числе и меня, пищи на два дня. Как правило, это происходило после получения письменных рекламаций от заводов-потребителей из-за трещин и пустот в болванках, из-за несоответствия нашей продукции строгим стандартам или же из-за наличия песка в осадке того самого деривата в бидонах, в котором главную роль играл скипидар нашего производства. Не думаю, что все эти изъяны и недостатки, подрывающие престиж нашего спецобъекта и бросающие тень на его доброе имя, были случайностью, но если это был сознательный саботаж, то совершался он так умело, что докопаться до его виновников не представлялось возможным. Эти трещины и пустоты количественно многократно умножились, когда следующие поезда стали привозить к нам людей с оккупированных советских территорий. Но не мое это дело — комментировать подобные проблемы, ведь причина, может, была в низкой технической культуре в советской России, в результате которой песок стали находить уже не только в бидонах, но и в смазочных маслах для слесарных, токарных и фрезерных станков.
Во время одного такого приступа оправданного гнева мой начальник и благодетель попытался развеять свое дурное настроение партией в шахматы, в ходе которой я имел неблагоразумие объявить ему мат черными на девятом ходу, что привело к совершенно заслуженному водворению меня в карцер сроком на три дня. Похоже, Редиска терзался по поводу моего наказания больше, чем я сам (я просто валялся в пристроенной к бане темной влажной кладовке, которая исполняла карательные функции), потому что уже в полночь следующего дня я был извлечен оттуда охранниками и под конвоем доставлен в канцелярию, где меня ждала откупоренная бутылка водки. С той поздней ночи, прошедшей во взаимном раскаянии, я научился убедительно и правдоподобно проигрывать все шахматные партии, так что больше в карцер не попадал.
Описание моей лагерной жизни было бы неполным без рассказа о старшем мастере Стаховиче из Лодзи, привезенном в эти бранденбургские леса не так, как мы, собранные с бору по сосенке в результате случайной облавы, а в итоге конкретных поисков опытных мастеров. Он разбирался во всем, будучи, так сказать, универсальным гением-технарем: чинил станки и электроприборы, мотоциклы охранникам и даже как-то починил коменданту его радиоприемник. Как старший мастер, Стахович, в результате перенесенного детского паралича сильно хромавший на левую ногу, имел право свободно передвигаться по лагерю. Именно он приносил мне отчеты из разных цехов, которые я потом вписывал в особую тетрадь.
Однажды, когда комендант загулял в Бранденбурге, откуда должен был вернуться поздно вечером, причем — в сильном подпитии, Стахович принес мне очередные сводки, и я, пригласив его сесть, угостил заныканной у Редиски сигаретой. На служебные темы мы с ним говорили по-немецки, Стахович худо-бедно изъяснялся на этом языке. Поляк жадно затянулся — сигареты стоили дорого и перепадали нам редко, в лавке для немецкого персонала их продавали из-под прилавка поштучно. Я рассматривал его крупные руки с огрубевшей потрескавшейся кожей, в которую намертво въелось машинное масло — рассматривал с уважением и завистью, ведь эти руки умели делать все то, чего я не умел. Внезапно он обратился ко мне по-польски: