Двадцатый век. Изгнанники
Шрифт:
— Поляки, как правило, красивы…
Я лишь виновато пожал плечами — бывают и исключения.
Она снова забарабанила ногтями по столу, и вдруг спросила:
— А где здесь шнапс?
— К-какой шнапс, уважаемая сударыня?
— Да не строй ты из себя идиота! Думаешь, я не знаю, как вы каждый вечер надираетесь здесь с этим бабником, моим мужем? Где он тут у вас?
Я твердо решил, если понадобится, умереть на эшафоте, но не выдать своего покровителя — решение, конечно, было героическое, но напрасное, потому что валькирия, перехватив мой невольный взгляд, открыла тумбочку под папками с документаций, где дожидались своего часа три бутылки: одна початая и две нераспечатанные. Там же стояли и две рюмки, с которыми у меня были связаны такие блаженные воспоминания.
Дама молча наполнила обе рюмки, одним махом опрокинула в себя одну, а затем жестом, не терпящим возражений, ткнула своим изящным пальчиком в другую.
— И ты выпей!
Я выпил. А что мне оставалось делать? Я ведь был узником лагеря, а она — немкой. Она налила снова — и я снова выпил. Я уже говорил, что на меня «царь алкоголь» (есть роман с таким названием), действует почти мгновенно, глаза мои заблестели, тело охватила сладкая истома. Женщина встала и коротко беспричинно воркующе рассмеялась. В ее смехе прозвучали нотки, чей сокровенный смысл, закодированный в них миллионами лет эволюции, не понял бы только биологический идиот.
— Иди ко мне! — приказала она с почти нежной настойчивостью.
Прежде, чем сделать шаг, я оглянулся, проверяя, не относится ли ее приказ к кому-то за моей спиной. Но за спиной у меня был только портрет фюрера, а в данный исторический момент ему было не суждено стать орудием женской мести.
Господи, Боже мой! Какими только сюрпризами нас ни озадачивает жизнь! Клянусь, я всегда был верен Саре, но если быть до конца честным, добавлю, что, может, это было из-за отсутствия повода, способного подтвердить или опровергнуть вышеозначенное. Так что я посоветовал бы тебе, мой читатель, в подобном случае не верить тому, кто клянется, что в жизни не стал бы есть лангуста под соусом тартар, пока не удостоверишься, что подобное блюдо ему хоть раз предлагали.
Я знал, что то, что мне предстоит, неизбежно, как закон всемирного тяготения, хоть недопустимо и греховно; что к нему меня подталкивают сатанинские силы, но я надеюсь, что ты поймешь меня, нормального мужчину (пусть даже целомудренного недотепу), не видевшего женской юбки почти с библейских времен. Поймешь и простишь это грехопадение!
Короче говоря, я не понял, как оказался с русоволосой валькирией на той самой железной кровати, представлявшей собой высшую из всех милостей, которыми меня осыпал обер-лейтенант Брюкнер. Теперь мне выпала честь утешить его жену — покорно благодарю за эту привилегию.
Я по природе человек стеснительный, поэтому давайте пропустим подробности и остановимся на том моменте, когда Брунгильда, приведя в порядок свою одежду, восстановила толстый слой помады на губах и, затягиваясь второй сигаретой, снова окинула меня взглядом.
— Странно, — сказала она. — Я всегда считала поляков смазливыми, но не слишком усердными по женской части. А теперь думаю, что вы ничем не обделены!
Я мысленно поблагодарил ее от имени Республики Польша и ее бессмертного символа Юзефа Пилсудского.
С того вечера никто не испытывал более нежных чувств к англо-американским бомбардировщикам, чем я, потому что история повторялась, как музыкальная фраза на заевшей граммофонной пластинке: после воздушной тревоги и полного затемнения нибелунг спешил к своей любовнице, а затем платил мне за это одну рейхсмарку, а вскоре прибывала на велосипеде его Брунгильда, которая потом тоже давала мне одну рейхсмарку. С точки зрения торговой этики, которой скрупулезно придерживались у нас в Колодяче, это была порядочная сделка, в которой все стороны получали желаемое, и никто не нес ущерба. Совсем как та сделка, которую предложил банкиру Абраму Розенбауму наш Мендель:
— Господин Розенбаум, — сказал Мендель, — мы можем сделать прекрасный гешефт, от которого каждый из нас получит по триста тысяч рублей!
— Интересно. И что за гешефт?
— Я узнал, что вы даете за своей дочкой 600 тысяч рублей приданого.
— Ну и что?..
— Так вот, я готов взять ее за полцены!
И больше ни слова о взаимовыгодных сделках. Что же касается моих двух честно заработанных рейхсмарок за каждую англо-американскую бомбардировку, то скажи мне, в каком лагере какой еврей жил богаче, чем я во Вторую мировую войну?
Но, как говорила моя мама Ребекка Блюменфельд, у каждого начала есть свой конец. И, как правило, твердила она, хорошее начало — увы! — совсем не означает, что и конец будет удачным. А плохой конец начался с того, что однажды утром, после поверки, из двух машин марки «Steyr» выскочили четверо в штатском, в длинных кожаных плащах, и стремительно взбежали по деревянным ступенькам на крыльцо канцелярии. Стоял ледяной февраль — тот самый февраль, когда наиболее часто упоминались географические названия «Волга» и «Сталинград». Я тихо стоял в углу по стойке «смирно» в своей серой дерюжной робе, незнакомцы, заметив меня, о чем-то тихо пошептались с Редиской (после чего он резко побледнел) и вместе с ним вышли на улицу.
Вскоре после этого были арестованы трое — старший мастер Стахович и двое русских. Я мерз на улице, на крыльце канцелярии, когда их уводили. Хромающий Стахович бросил на меня беглый равнодушный взгляд, будто видел меня впервые, а затем согнулся, втискивая свое крупное тело в машину. Гораздо позже, из отрывочных реплик обер-лейтенанта Брюкнера, чувствовавшего себя преданным и скомпрометированным перед всем Рейхом — как он выражался, от Атлантики до русских степей, мне удалось воссоздать картину случившегося. А случилось нечто невероятное: как оказалось, на строго засекреченном и не менее строго охранявшемся «объекте А-17» работал тайный радиопередатчик, поддерживавший регулярную связь с Берлином — разумеется, не со штабом вермахта, а сам понимаешь, с совсем другими штабами. Аппарат под видом сундучка с инструментами и вся его начинка были местного производства — делом золотых рук мастера Стаховича, а прятали его в куче кокса в кузнечном цехе. Но через несколько месяцев успешной работы передатчик засекли при помощи нового германского изобретения под названием «пеленгатор», который с гениальной точностью открыл его местонахождение, а дальше тебе уже все известно. Единственное, чего так и не смог понять мой посрамленный начальник Брюкнер, это каким образом части — лампы, всякие там конденсаторы и сопротивления — доставлялись в лагерь. Что касается сопротивления (не в электрическом, а в политическом смысле), я отчасти был в курсе — касательно пакета, переданного мне немецким машинистом, и при одной мысли об этом кровь застывала у меня в жилах. Ведь стоило арестованным заговорить, и со мной было бы покончено, а в гестапо, без сомнения, я наложил бы в штаны.
Вскоре после этого, в одну из очередных бессонных ночей, когда я корчился от страха, ко мне снова пришел ребе бен Давид.
— Ну, что, боишься? — спросил он.
— Боюсь, — признался я.
— Не сомневаюсь, но будем надеяться, что они не заговорят. И тебя не арестуют, и ты упустишь единственный шанс стать героем. Ты тоже не заговорил бы в гестапо, не бойся, но не потому что ты настолько несгибаем, а потому что тебе нечего им сказать. Тот машинист, он ведь больше сюда не приезжает, наверно, вовремя рванул куда подальше, так что и его ты не можешь выдать, спи спокойно.
— Неужели три человеческие жизни стоили всего этого, этого сомнительного сопротивления, которое даже краску ни на одном их танке не поцарапало, которое никоим образом не повлияло на исход войны?
— А кто тебе сказал, что не повлияло? — спросил ребе. — Этот сундучок для инструментов — это ведь преодоление страха, протест против рабского примирения, сопротивление искушению конформизмом. Эти арестованные и тот германский машинист — разве они не есть сеятели веры в то, что свет погас не навсегда, в то, что в Европе еще не перевелись настоящие мужчины?