Двадцатый век. Изгнанники
Шрифт:
— От судьбы не уйдешь… — философски замечаю я. — Давай еще по коньячку! В память о нашем учителе Стойчеве!
Мы отлили из рюмок на пол по капле коньяку за помин души учителя с лицом средневекового еретика или экзальтированного анархиста, который безуспешно хотел убить царя во имя мировой справедливости, но в конечном итоге убил себя алкоголем.
Наконец затрагиваем тему недвижимости:
— Послушай, Берто, что я тебе скажу. На тот район, что у реки, положила глаз мафия. А раз она что-то задумала, порядочным людям лучше отойти на безопасное расстояние и не болтаться у них под ногами. Здесь что ни день — убийства, машины взрывают. Группировки воюют, все никак друг с другом не договорятся. Читал, наверно, наши газеты. Что-то вроде Чикаго во времена сухого закона. Да какого там сухого, когда стольких мочат, что голова идет кругом. Не советую тебе встревать, обожжешься!
— У вас и вправду бандиты настолько всесильны?
— А у вас? Или у вас они по головке гладят?
Пристально вглядываюсь в его нездоровое, опухшее лицо и только теперь замечаю, какие умные и грустные у него глаза.
— И все-таки, — говорю, — я решил не отдавать им дом. Пока смогу!
Он вздыхает, делает глоток и смотрит на меня сквозь рюмку.
— Хорошо, но я тебя предупредил. Ты стой в стороне, я заберу документы. Это незаконно, но кто сейчас считается с законом! Есть у меня на примете адвокат. Порядочный человек, сейчас это большая редкость. Дальше постарайтесь действовать бесшумно. Где ты остановился?
— В «Новотеле».
— Не ищи меня, я сам тебя разыщу. Рад, что мы увиделись, Берто. Дай бог, у тебя найдется свободный вечерок и для меня — напьемся до чертиков!
— Буду только рад! И не шарь по карманам. Я уже расплатился.
Он охотно верит моему маленькому обману.
Потом я увидел его сквозь витринное стекло — полный, плешивый человек, в давно ставшем ему тесным стареньком костюме. Он махнул мне рукой и растворился в толпе, мой одноклассник из второго «А». Мне он показался чуть-чуть выпившим.
Нынешний день выдался не по сезону удивительно теплым. Холодные ветры с дождями и туманами все еще ждали своего часа, притаившись на севере в складках Балканских гор. Уставшее за день солнце клонилось к закату, в его мягких золотистых лучах Марица блестела, словно завернутая в фольгу.
Мы с Аракси медленно обходим дворы Старого города, где сейчас проводится традиционный осенний пленэр. Удивительно, как на столь небольшом пространстве могло собраться так много художников — приверженцев разных школ и стилей, все еще не переругавшихся и не возненавидевших друг друга, неизменно дружелюбных и доброжелательных.
По старой традиции в чистых дворах, вымощенных большими плитами, развернулась масштабная художественная экспозиция. На белых стенах размещены полотна, многие из которых могли бы украсить престижные галереи парижского Сен-Жермена. Впрочем, некоторые из них и занимали там достойное место, но потом уже никогда не возвращались в родные стены. Художник в балканских краях готов продать свое произведение за любую цену, лишь бы она не была унизительной. Он просто не может не сделать это. Впрочем, не знаю, где в мире дела обстоят иначе. Разница только в цене. На некоторых широтах она должна обеспечить художнику хотя бы приличное существование, здесь же достаточно, если ее хватит, чтобы провести с девушкой несколько вечеров в трактире за бутылкой вина.
Старые и новые школы, старые и молодые творцы, апологеты и хулители того искусства, которое искусствоведы называют «реализмом».
Вот они, единственно непродаваемые, уже музейные полотна коренных жителей города Цанко Лавренова и Златю Бояджиева, запечатлевшие их Пловдив. Город из ярких красок, света и истории, излучающий тепло и сочный колорит юга, вроде будничный, но осененный божественным ощущением непреходящей праздничности, полифонический и неповторимый.
Задумчиво говорю:
— Интересно, был ли Пловдив таким хоть когда-нибудь?
— Почему когда-нибудь? Он и сейчас такой, вон на полотнах, — отвечает Аракси.
— Я хочу сказать, что, может быть, художники все придумали, и в действительности таким город никогда и не был.
— Но ведь воображение — это агрегатное состояние действительности. «Ад» Данте, «Тангейзер», «Тайная вечеря». Все это перевоплощение реальной жизни. И Матерь Божья с грузинской иконы. Не далее, как позавчера ты ее созерцал… Она ведь непостижима в своей реальности и осязаемости, не так ли? Или, возьмем сказки, даже самые фантастические. Маленький принц, Алиса, волшебная лампа Алладина. И тот чудак Карлсон, который живет на крыше. Все — реально, раз существует в какой-то форме, будь-то в нашем, или параллельном, виртуальном пространстве. Это тоже часть бытия. Может быть, даже более реальная, чем его человеческая часть.
Идея приобщить к реальному миру всю необозримую вселенную человеческой фантазии мне кажется забавной.
— Я понимаю, ты — человек искусства. Для вас действительность и воображение абсолютно совместимы и взаимно дополняют друг друга, без пограничных линий…
Она отвечает не сразу и смотрит на меня особенным взглядом, в котором я читаю тихую грусть.
— Да они есть, есть пограничные линии, милый мой, старый друг. К примеру, между нами. И сейчас мы их нарушаем, заходя на запретную территорию. Именно запретную. В особый антимир недостижимого. Мы напрасно стараемся коснуться того, что было нами упущено во времена нашего реального детства, давно уже ставшего величиной иррациональной, и наверстать упущенное. Корень квадратный из минус единицы. В подобном пространстве существует и наш милый Костас Пападопулос, Вечный Костаки. Живет в единоборстве со своими воспоминаниями из серебряного … как там было?
— Серебряного бромида… — подсказываю я.
— Жизнь — такая, какая она есть, и та, какой нам бы хотелось, чтобы она была. Именно там проходит граница. То, что уже произошло, и то, что нам бы хотелось, чтоб не происходило. Или, чтобы произошло как-то иначе. Дороги, которыми мы шли, оказавшиеся ошибочными, и другие, которые мы отвергли, но именно они, быть может, и были правильными. Где-то мы поспешили, а где-то опоздали, да так и не попали в нужное время. И синяя птица улетела! Прошлое необратимо. Коррекции задним числом невозможны, у нас нет, как у спортсменов, права на вторую попытку. Мы не в состоянии заново сложить пазлы, чтобы получилась иная картинка.
Аракси вдруг сознает, что углубилась в такие мысли, логика которых известна только ей, поэтому умолкает, а потом весело смеется, как бы желая стереть сказанное:
— Впрочем, я говорю глупости!
Она берет меня под руку и увлекает вверх по мощеной булыжником улочке.
Нам навстречу, раскрыв объятия, стремительно шагает огромный, улыбающийся до ушей бородач.
— Аракси, любовь моя!
Голос у него трескуче-хриплый, наверно, он много курит и не брезгует выпивкой. Поцелуй в щеку и прочие нежности — я даже испытываю легкое чувство ревности: это что еще за птица?
— Знакомьтесь, это — Павка, художник, который возомнил себя гением. А это…
— Дай угадать! — Павка прерывает ее решительным жестом. Пальцы у него испачканы синей, явно не смываемой краской. — Это твой любовник!
Пытаюсь отшутиться:
— Все еще нет.
— Уже нет, — серьезно объясняет Аракси.
Художник, изобразив на лице отчаяние, говорит:
— Прошу меня извинить. Вечно я что-нибудь ляпну…
— Ничего. Не переживайте, я — республиканец.
Он тыкает Аракси синим пальцем в плечо: