Дважды любимый
Шрифт:
Ей рукоплескала Вена. Ее восторженно принимал Брюссель. Но вечерами, бродя по нарядным улочкам этих старых, как само Бытие, европейских городов, улочкам, полным оживленного говора и улыбок, тех самых, которые она ощущала кожей и кончиками пальцев, Наталия чувствовала, что искра, то и дело вспыхивающая меж ними двумя, когда они были вместе, рука об руку, бок об бок — на сиденье ли такси, в концертном ли зале, на театральной ли сцене, — искра эта слабела, возникала, высекалась как то неохотно. И сердце от нее не так уже согревалось. Оно как-то больше ежилось от прохлады. От мятной прохлады, переходящей в мертвящий холод арктических льдов…
В венском старом палаццо отеля «Риц», в большом уютном номере с пальмовыми кадками и кабинетным роялем, установленным специально для нее администрацией, она часами сидела в углу дивана, сбросив туфли, подложив под локти валик подушки, и немигающим взглядом смотря в одну точку — то есть внутрь себя и своей мятущейся души. Если ее что то отвлекало от этой созерцательной позы — звонок, приход горничной или посыльного, — то она долго не могла прийти в себя, и движения ее приобретали какую то неточность, скованность, прежде ей совсем не присущую. Она не попадала ногой в комнатные туфли, расплескивала чай или кофе из чашки, неуверенно ощупывала стол в поисках телефонной трубки. Говорила она тоже медленнее, чем обычно, с паузами и сменой тонов голоса, словно обдумывала что-то. Он возвращался из холла с газетой в руках, с волосами, чуть влажными после дождя — в Вене в то лето часто шел дождь, — веселый, оживленный, разбрасывая вокруг искрометность шуток и еле заметную свежесть, новизну «чужести». Осязаемое присутствия третьей. Иной. Вставшей меж ними.
От него как-то странно, не очень резко, впрочем, пахло дорогим табаком и шиповником… Сочетание этих двух несхожих нот запаха тревожило и раздражало ее, но она все-таки, упорно продолжала молчать. Словно обдумывала последний шаг. Прыжок в пропасть. Летя в которую, ей не надо было закрывать глаза. Темнота была рядом с ней. Вступала в дуэт, властно опережая ее на пол — октавы. Темнота торжествовала. И пропасть была уже, в какой то мере, привычна ей. Там ведь тоже царила тьма.
В один из вечеров, прижавшись губами к его щеке и отвечая на поцелуй, она внезапно рассмеялась, решившись:
— Ты тайком от меня куришь в фойе отеля, а потом душишься «Tomorrow»? Но это женский аромат. Это духи Малгожаты Зденковой, нашей милой примы. И давно у тебя флирт с первой скрипкой?
— С чего ты взяла, что у меня с ней именно флирт?. — Твердая, теплая рука сжала ее колено, чуть приминая платье. Пальцы уверенно поднимались выше, к бедру.
Она напряглась.
— Тогда, что же? Роман всерьез?
— Любопытство. — Жар его губ, коснулся ушной раковины, мочки, виска, снова сполз на щеку, ближе к шейной впадине. — Простое любопытство, любимая. Твои духи мне нравятся больше… У меня от них крышу сносит…
— Мне надо их сменить. У меня от них на крыше мигрень. — Она оперлась спиной о диванные подушки, проведя свободной рукой по его щеке.
— На какой крыше? Солнце, ты это о чем? У нас здесь пятый этаж. — не понял он явно натянутого каламбура. Его пальцы продолжали мягко скользить по внутренней стороне ее бедра, явно намереваясь идти и далее привычным маршрутом. — Знаешь, я всяким крышам сейчас предпочел бы нашу постель. Или, на худой конец, этот диван.
Наталия поморщилась. Потерла пальцами висок. Где то там, в глубине ее раскрывался жаркий влажный лепесток. Раскрывался предательски быстро и жадно. Совсем не вовремя.
— Но Кит, если крыша это — голова, то у меня на крыше мигрень… Она меня мучает уже неделю… Любопытно, правда? — она пыталась шутить, но голос ее был напряжен.
— Очень, мое сокровище. Очень любопытно. А ты разве не знаешь, что лучшее средство от головной боли это — занятия любовью? Черт, ну каким же образом снять все это с тебя? Этот шелк, кружева… Боже мой, ты вечно меня сводишь с ума своими дамскими неожиданностями. Знаешь, а ведь мы даже можем еще успеть в ресторан. Если ты немного поможешь мне с твоими застежками. Тут я профан, каюсь!
— Разве ты не практиковался только что с Малгожатой? У нее белье из того же венского магазина, что у меня. Только размера на два больше.
— Откуда ты знаешь? — он ошеломленно затих, дерзкие пальцы замерли, но только на одно мгновение. Она сей час же уловила это мгновение, эту непрошенную ноту растерянности.
— Мне Лиля сказала. Она была в магазине вместе с ней.
— Что же наша вездесущая пани Громова там делала? Выбирала себе дорогое белье? — Его пальцы продолжали гладить ее бедра, живот: нежно, рассеянно, едва касаясь, сминая тонкий шелк, приближаясь к золотистой впадинке внизу, щедро одаривая ее теплом поцелуя, жадным, властным, почти моментально переходящим в пламя.
— Мне. Корсет. У меня спина болит, ты же знаешь! — усмехнулась она, расслабляясь под его ласками против воли. — А теперь еще и мигрень прибавилась. Даже по ночам. Словно молнии разрываются в мозгу. Мне кажется, что я тогда даже видеть начинаю.
— Видеть? Надеюсь, любовь моя, ты тогда видишь, что я делаю с тобой, когда хочу тебя всю? Всю, всю… С головы и до ног… Не будь это белье таким дорогим, я бы просто разорвал его в клочья, и все тут! — Своеволие его ласк становилось все более бесстыдным и в то же время настороженным. Словно он что то сравнивал, прислушиваясь к камертону внутри нее. Крохотному, скрытому, который отзывался на каждый его поцелуй, на каждое легкое скольжение мягких подушечек пальцев. Его голос продолжал осторожно колдовать над нею:
— Птица моя. Сокровище. Ты так похожа на мою флейту… Такая нежная, маленькая… Такая капризная. Ты вся в моей ладони. Вся — моя. Так странно. Как будто ты сделана из шелка. Хочешь, я расскажу тебе, как ты раскрываешься? Как настоящий цветок. Лепестки такие нежные, розоватый цвет постепенно переходит в пурпур. С капельками росы…
— Кит, перестань, не надо. Пять минут подожди… Нам надо поговорить о другом… Подожди! — Она перебирала пальцами его волосы, трепеща, как осиновый листок под его жадными, до сухости губами, не дающими ей сейчас ни воли движения, ни воли желаний. Больше всего на свете ей хотелось сейчас не стонать от вызванного его дерзостью неожиданного каприза страсти, а плакать и кричать. Надрывно. От настоящей боли. Разбить что-нибудь, оторвать его от себя, как ненужную кожу, или вылететь в окно невидимой, быстрой, стремительной каплей дождя. Вылететь прочь. Исчезнуть. И не возвращаться. Не возвращаться. Никогда больше.
— О чем еще мы должны говорить, любимая? — Его голос с завораживающей, хриплой модуляцией, кружащей до бездны ее голову, вернул ее тотчас в осколки реальности. — О том, что ты лучше всех? Но ты и так это знаешь… Иди ко мне… Скорее… А то я скоро начну дымиться…
— Кит, подожди…
— Нет. — Он протестующее качнул головой, на миг оторвавшись от нее. — Я не могу ждать. Ни до вечера. Ни до утра. Я сейчас взорвусь… Расслабься. Как ты упряма… Ты даже сейчас не подпускаешь меня к себе. Только разжигаешь. Так и сожжешь дотла! Капризная. В тебе нет ни капли женской осторожности собственницы, радость моя! Ты не боишься вместо своего бедного любимого когда-нибудь найти горстку пепла? — По его голосу она поняла, что он улыбается.
— А что, разве в Малгожате она есть? Осторожность? — Она поморщилась Все некстати… В висках словно кололо иглами.
— При чем тут Малго?! — с досадой скривил он губы и выпалил на одном дыхании: — Она же просто стерва в шелках! — И тотчас же спохватился. — Осторожность есть у всех баб, наверное, кроме моей птицы. Моя птица все время хочет вылететь в окно у меня из рук.
— А мой Орфей — охотник все время хочет охотиться на других птиц. Сезон открыт?