Две жизни одна Россия
Шрифт:
— Не может быть! — крикнул я. — Покажите!
Я взял письмо из его рук, страшась того, что сейчас, через мгновенье, увижу. Сверху на листе темнело несколько пятен, где фотобумага закреплялась во время печатания. Снимок был сделан хорошо, все буквы в фокусе, нетрудно разобраться в шрифте.
— Это не моя машинка! — снова закричал я со злостью, но и с облегчением. — Здесь буквы меньше и более отчетливы, чем на моей. Не имею никакого отношения к этому! — Я кинул листок ему на стол. — Кроме того, я говорил уже и заявляю снова: у меня нет никаких контактов с людьми из ЦРУ!
Услыхав непривычные эмоции в моем голосе, Сергадеев взглянул на меня с некоторым замешательством. Но тут же обычная уверенность вернулась к нему. Внезапно меня ударила мысль: а ведь он действительно убежден, что я самый настоящий шпион, и искренне верит во все эти истории с письмами и телефонными звонками. Наверное, чтобы упростить для него работу, ему почти ничего не говорят в Десятом отделе Второго главного управления, того самого, что контролирует американских журналистов. В крайнем случае, сообщали некоторые обстоятельства, которые предшествовали аресту — и все. Но ничего о своих собственных агентах. Например, об отце Романе, или о том, как они в течение нескольких месяцев пытались скомпрометировать меня. Таким образом, ему легче дается его роль убежденного в моей виновности и в своей априорной правоте следователя.
Сергадеев взглянул мне прямо в глаза, затем проговорил с явной насмешкой в голосе:
— Николай Сергеевич, уж не пытаетесь ли Вы меня уверить, что Мурат втянул Вас в какую-то игру без Вашего ведома?
— Вы имеете в виду непреднамеренно, невольно? Если я правильно понял Вас по-русски, то — да. Если действительно Натирбофф и Стомбау упоминали мое имя в связи с какими-то вещами, то ни моего участия, ни моего согласия в этом не было. Они действовали, как у Вас говорят, на свой страх и риск…
* * *
Ранним утром следующего дня, 9 сентября, когда я в который уже раз вспоминал обстоятельства последнего допроса, мои мысли вновь задержались на письме, которое Стомбау якобы отправил отцу Роману. Я все больше убеждался, что оно, как и прочие обвинения, сфабриковано сотрудниками КГБ. Но вот что поражало: отчего они не позаботились о том, чтобы их фальшивка выглядела более достоверной? Они вполне могли достать любое количество отпечатанных мною документов на таможне или в управлении по обслуживанию дипломатического корпуса. А уж специалистов по подделыванию им искать не надо. Так зачем прибегать к наименее достоверным свидетельствам, если ничего не стоит сотворить более достоверные? Это не укладывалось у меня в голове.
Мои размышления прервались, когда внезапно громыхнула дверь и вошел начальник тюрьмы Петренко в сопровождении двух надзирателей.
— Ну, как прошла ночь? — спросил он.
— Превосходно, — ответил Стас развязно-подобострастным тоном, каким обычно разговаривал с начальством. — Только было холодно немного. В окне щель, оттуда дует.
— Это мы сделаем, — пообещал Петренко. — А как насчет новых одеял и простыней?
Он сделал знак одному из надзирателей, и через минуту в камере появился санитар с пододеяльниками и шерстяными одеялами, которыми заменили наши тонкие, хлопчатобумажные. Мой сокамерник не мог скрыть удивления.
— Да, сидеть в тюрьме с американцем — одно удовольствие, — говорил он позднее.
Перед уходом Петренко сообщил мне с хмурым видом, что посмотрел мое дело и даже изучил.
— Обвинение очень серьезное, — сказал он и добавил, причем лицо его сразу разгладилось: — Но надеюсь, Вы распутаете клубок и выберетесь из всех неприятностей… — Еще он произнес удивившие меня слова: — Знаете, мне сегодня приснился ужасный сон. Будто Вы удрали из тюрьмы. Вы этого не сделаете, обещаете мне?
Я сумел от души рассмеяться и уверил, что именно этого опасаться ему нечего.
Обмен репликами содействовал тому, что у нас на все последующие дни установились с начальником тюрьмы чуть ли не дружеские отношения. Без сомнения, Петренко был прежде всего профессиональный чекист. Никогда бы он не занял своей должности, если бы не соответствовал по всем параметрам уровню и требованиям организации, к которой принадлежал. Но, подобно генералу Лепарскому во времена Фролова, у Петренко были свои понятия о человеческой чести и достоинстве.
По распоряжению Петренко — а возможно, и кого-то повыше — мой рацион был улучшен, я стал получать ежедневно два стакана молока и дополнительный кусок мяса. Как объяснили санитары, так сделали из-за моего высокого кровяного давления. Но поскольку мне было хорошо известно, что ни молоко, ни мясо не способствуют понижению давления, я рассматривал это объяснение как возможное свидетельство скорого освобождения из тюрьмы. Конечно, я старался не возлагать слишком много надежд на сам факт улучшения моего меню, но в последующие дни, когда меня начали к тому же упорно лечить, они — эти надежды — возросли еще больше.
Какая ирония судьбы! В течение недели в Лефортовской тюрьме меня лечили куда больше и лучше, чем за все годы пребывания в Советском Союзе. Меня регулярно водили в медицинский корпус, где общительный молодой врач Михаил Иванович подробно выспрашивал о моей болезни. Для консультации он привлек специалиста со стороны, некую Надежду Епифановну, которая сказала, что я должен очень за собой следить, иначе может быть худо. Во время одного из моих посещений Михаила Ивановича тот с гордостью сказал, что достал для меня японские таблетки, которые могут заменить гидрохлоро-тиацид, который я обычно принимал. Он настоял, чтобы я сам проверил в советском медицинском справочнике химический состав лекарства и убедился таким образом, что меня не собираются подвергнуть тайному воздействию наркотических средств.
Я решил, что в данной ситуации это и в самом деле было бы ни к чему, и согласился принимать таблетки, тем более что часто испытывал неприятные ощущения в голове. Ежедневно меня вынуждали подписывать листок, где аккуратно указывалось количество таблеток и доза. Я был уверен, что эти редкостные заграничные лекарства берут для меня из какой-нибудь специальной элитарной кремлевской аптеки. Ведь обыкновенный советский гражданин и мечтать не мог приобрести медицинские препараты, подобные этим японским пилюлям, да и многие другие тоже.
Затем медицинское начальство сосредоточило свое внимание на моем, извините, геморрое. Снова был приглашен специалист, которому не понравились размеры опухоли, и он прописал мне две свечи в день. Я так и запомнил его стоящим возле умывальника и моющим свои желтые резиновые перчатки. Как у большинства советских врачей, у него не было соответствующих медицинских приспособлений.
С того дня ко мне в камеру стала наведываться молодая, лет двадцати, застенчивая белокурая медсестра Света. Она проявляла материнскую заботливость и по два-три раза в день измеряла мне давление и вставляла свечи.
Сравнивая, как обслуживали меня и как отнеслись к Стасу, когда он один раз пожаловался на зубную боль, я понял всю несоразмерность наших статусов. Ему просто ответили, что зубной врач в отпуске и пускай он обратится снова не раньше, чем через месяц.
* * *
К четвергу мое настроение улучшилось еще больше. После разговора с Петренко мне стало как-то легче общаться и с Сергадеевым, и со Стасом. Внимательность, чтобы не сказать заботливость начальника тюрьмы, его внезапное беспокойство о моем здоровье все больше наводили на мысль о грядущих переменах в моем положении. Ведь до этих пор начальство к моим жалобам относилось, в лучшем случае, безразлично.