Дворцовые интриги и политические авантюры. Записки Марии Клейнмихель
Шрифт:
Избранный председателем комиссии по еврейскому вопросу граф Пален свой доклад императору Александру III, самому антисемитическому из правителей, начал следующими словами:
«Ваше величество! Евреи всегда обращались с нами так, как евреи обращаются с христианами, но христиане никогда не относились к евреям по-христиански».
Приведу одно происшествие, имевшее свое начало в моем доме, происшествие, характеризующее наше правительство того времени. У Александра III был любимец — генерал Черевин, стоявший во главе охранного отделения. Он пользовался неограниченными полномочиями. Он соединял в себе всю автократическую власть, и никогда еще ни один азиатский деспот так широко ею не пользовался, как он. Он был другом моего мужа и жил напротив нас, на Сергеевской. Однажды, когда он собрался к нам на обед, у нас находился Никита Всеволожский, а также и Лубков. Едва мы вошли в столовую, лакей доложил, что полковник Б., флигель-адъютант императора, желает видеть генерала Черевина. Прошло довольно много времени, пока Черевин вернулся к нам и приказал лакею немедленно привезти начальника его канцелярии жандармского полковника.
«Что случилось?» — обратились мы к нему с вопросом. Черевин, выпив несколько рюмок вина и придя в хорошее настроение, рассказал нам, как нечто совершенно обыденное, что друг его явился к нему за помощью по следующему делу. Г-жа С. вела процесс с фон Т. Процессом этим руководил адвокат-еврей, который должен был вскоре произнести свою защитительную речь, и было очевидно, что Т. выиграет процесс. Г-жа С., предвидя это, обратилась своевременно к Черевину. — Я не стану ломать себе голову и очень просто помогу г-же С. Сегодня же ночью я велю арестовать этого проклятого жида как политически неблагонадежного, и он отправится на прогулку в Сибирь; когда же здесь сумеют очнуться и доказать его невинность — я верну его обратно, — сказал Черевин.
— Но ведь это — низость! — воскликнула я. — Я думаю, Вы шутите, умоляю Вас, скажите мне, что это только шутка.
— Нет, я вовсе не шучу: не могу же я ставить на одни и те же весы моих друзей и какого-то грязного жида, если сегодня и невиновного, то бывшего вчера или будущего завтра виновным.
— Во всяком случае, весы Ваши не весы справедливости, — сказала я и стала просить Лубкова и Белопольского меня поддержать. Оба они смутились, так как оба трепетали перед всесильным Черевиным, часто и ранее отказывавшим им в их не менее законных просьбах.
Я была подавлена этим скверным, имевшим место в моем доме поступком и казалась себе самой причастной к нему. Я все старалась вернуться к этому вопросу, но Черевина это разозлило. Он много пил и встал полупьяным из-за стола. В это мгновение было доложено о прибыли жандармского полковника. Черевин уединился с ним, прося бумагу и чернил, и таким образом была решена судьба несчастного Б. С этого дня Черевин стал относиться ко мне с предубеждением. Что касается несчастного адвоката Б., то я впоследствии слыхала следующее. Жена его в день ареста мужа от волнения получила выкидыш и умерла. Три месяца спустя Б. вернулся из ссылки. Вскоре после этого он покинул Россию и уехал в Париж, где и поныне живет.
Яхт-клуб
Барон Бартольд Гюне, женатый на прелестной дочери бывшего американского посла в Петербурге мисс Лотроп, рассказал мне следующее. Когда он в 1920 г. находился в Париже, к нему обращалось много русских, принадлежащих к высшему обществу, с предложением принять участие в возобновлении Яхт-клуба, под председательством Сазонова [43] . Было уже подыскано помещение, велись переговоры с русским поваром, который должен был блинами, пирогами, битками и ухой укрепить патриотические и национальные чувства. Но отсутствие солидарности явление обыкновенное у нас, русских, и тут сказалось, и из этого начинания ничего не вышло. И в этом решительно никого нельзя обвинить: ни союзников, ни неприятеля, ни масонов, ни даже немецкий Генеральный штаб, так как никто из них в этом деле не принимал никакого участия.
43
Имеется в виду известный российский дипломат С. Д. Сазонов (подробнее о нем см. в именном аннотированном списке).
«Яхт-клуб» — какое волшебное слово! Сколько людей, проходивших по Морской, бросали завистливые взгляды на эту святыню, на этот предмет их заветных желаний. Вспоминаю я и поныне, как члены Яхт-клуба сидели у окон и с важным видом превосходства и сознания собственного достоинства часами наблюдали за движением на Морской. Бывший перед баллотировкой скромным, застенчивым юношей, едва ли не немедля после избрания его в члены становился высокомерным и полным самомнения человеком. Он говорил о своем клубе, как о Сенате или о Государственном совете, и когда в его присутствии говорили о политике — он в самых сложных, даже для государственных умов вопросах важно произносил: «В Яхт-клубе говорят, в Яхт-клубе находят, в Яхт-клубе решили.» Но это была правда: постоянное присутствие в клубе великих князей, в особенности всесильного Николая Николаевича, и общение с ними остальных членов послужило поводом для частого посещения многими министрами и другими влиятельными лицами этих собраний, и нередко случалось, что там начинали карьеру, создавали себе имена и наоборот — свергали нежелательных лиц с их высоких постов. Приятная жизнь, возможность продвинуть в высшие сферы своих близких делали членов Яхт-клуба какими-то избранными существами.
В России были два рода близких к Его величеству людей: одни — выдвинутые счастливым случаем, другие — члены Яхт-клуба, особые существа, для которых все было достигнуто.
Оттуда именно в течение многих лет выбирались кандидаты на высокий административный или дипломатический пост, а также и начальники гвардейских дивизий и корпусов. За членами Яхт-клуба ухаживали, заискивали в них, так как они могли легко оказать протекцию. Клуб обыкновенно учреждается для совместного времяпрепровождения, для более приятного и дешевого стола, но нигде, никогда, за исключением клубов времен Французской революции (якобинцев, жирондистов и других), не было такого единодушия и единомыслия, как в Яхт-клубе, он был телом, одухотворенным высшими гвардейскими чинами. Видя в моем доме разные поколения наших военных — брат мой и муж были тоже военными, я часто удивлялась военной этике, царившей среди них. Так, например, мне совершенно понятно, если обесчестившего военный мундир обязывают его снять. Но меня нередко поражало, что офицер, совершивший тот или иной поступок, обесчестивший мундир, менее был порицаем, чем тот, кто сообщил о его провинности. Против этого последнего направлялось все возмущение, вся злоба военной корпорации и месть как отдельных ее членов, так части и всей корпорации. Что касается самого виновника, то, задав ему головомойку, всеми силами старались загладить его проступок, клялись, что ничего подобного он не совершил, и тем делали невозможным существование сообщившего о провинившемся.
Русский может быть плохим сыном, братом, отцом или мужем, но он всегда — хороший товарищ. С детства в душе его чувство товарищества доминирует над всеми остальными чувствами. В школе, в гимназии, в кадетском корпусе развивается в нем это чувство. Впоследствии в полку он узнает, что разорить свою семью дело не важное, важно же и преступно не помочь своему товарищу, если надо, поручившись за него не только своей, но, косвенно, и матери, и жены подписью на его векселях. В полку гвардейских гусар поручительство друг за друга требовалось совершенно открыто, официально. Я знала семьи, гордившиеся блестящей формой своих сыновей и братьев и затем проливавшие горькие слезы при продаже своих домов, имений, драгоценностей для уплаты долгов, сделанных товарищами их сыновей или братьев. Так было, когда князь Павел Лобанов сделал долг в 800 000 рублей, уплата этой суммы была принудительно распределена между его товарищами по полку, из которых многие должны были вследствие этого покинуть службу и прозябать в деревне.
Когда в октябре прошлого года я была в Мюнхене, я встретила там в Hotel Continentale турка Азис-Бея, которого я 30 лет не видала и которого я знала молодым, элегантным адъютантом султана. Он был прикомандирован в качестве атташе к Кавалергардскому полку, и в течение пяти лет Азиса можно было встречать во всех элегантнейших салонах и ресторанах Петербурга, на бегах и на скачках. Красивый малый, безупречный кавалер, хороший танцор — он пользовался успехом, и так как ко всему он был еще и смелым игроком — его очень любили в Яхт-клубе. Я встретила его старым, больным, без средств; он вел в Мюнхене жизнь, полную лишений, и изнемогал под бременем своих воспоминаний. С безразличием мусульманина-фаталиста он был равнодушен к гибели своей и нашей родины и только повторял без конца: «Все пропало, все пропало, мне все безразлично… все равно… меня больше ничего не интересует.» Однажды он все-таки меня спросил — процветает ли по-прежнему Яхт-клуб. Я взглянула на него с изумлением: «Что за странный вопрос, Азис-Бей, как можете Вы предполагать, что при большевиках может существовать Яхт-клуб? Там теперь находится какое-то революционное учреждение, на том самом месте, откуда Вы и остальные члены клуба часами наблюдали за движением на Морской — я видела пишущих на машинках женщин».
Азис начал сильно волноваться, и какие-то странные неожиданные звуки заклокотали в его горле. Он схватился за голову, казалось, фатализм его покинул, и вскрикнул: «Аллах, Аллах, возможно ли это, я не могу этому поверить! Как эта изысканная, столь могучая организация, эти люди, все знавшие, все могущие, эти избранные люди более не существуют? Что за несчастье, что за несчастье! Тогда Россия, конечно, погибла, все пропало, все! Но, ради Бога, скажите мне, куда ходит теперь Сергей Белосельский? Где проводит вечера Влади Орлов? Где устраивает свои партии в покер князь Борис Васильчиков? Аллах, Аллах, какое несчастье!»
Я старалась его успокоить, говоря, что Сергей Белосельский нашел себе клуб в Лондоне, что Влади Орлов поселился в Париже, что князь Борис Васильчиков находится в Бадене в санатории и в настоящее время не играет в покер.
На следующий день побледневший и осунувшийся Азис мне сказал, что он всю ночь не мог уснуть, и я убедилась, что гибель Яхт-клуба для него важнее и ужаснее гибели четырех государств.
Любимец двора и столицы
Это было весной 1873 года. Я заехала в моем экипаже за моей подругой княгиней Лизой Куракиной, чтобы с ней прокатиться по Петербургу. На Морской на наш экипаж наскочила сзади чья-то коляска, и сидевший в ней молодой кавалергард вместо извинений обрушился руганью на нашего ни в чем неповинного кучера и грозил как ему, так и нам кулаком. Возмущенная, вернулась я домой и рассказала о происшедшем моему брату, адъютанту Кавалергардского полка. Он сделал распоряжение, и оказалось, что это был юный кавалергард Николаев, бывший воспитанник кавалерийского училища. В свое извинение он привел то обстоятельство, что он от 12 до 4 завтракал и потому во время этого происшествия был навеселе. Впоследствии мне не раз приходилось встречаться с этим маловоспитанным офицером, так как он был любимцем столичного общества, и смерть его оплакивалась значительно более, чем смерть какого-нибудь великого полководца. Мне кажется, что такой молодой человек не мог бы нигде за границей пользоваться каким бы то ни было успехом. Не обладая ни умом, ни средствами, темного происхождения, без всяких познаний, он не пользовался ничьей поддержкой, и никто не знал ни одного из членов его семьи. Ходили смутные слухи о его отце, инженер-генерале, приобретшем некоторые средства бог весть какими путями. Дядя его был исправником в каком-то уезде Тульской губернии. Тогда еще Николаев был здоровым, красивым, с густой шевелюрой, слегка неповоротливым и грубым в обращении мальчиком, едва говорившим по-французски, но добрым товарищем, всегда готовым опорожнить в приятном обществе не одну бутылку вина или прокатиться ночью на тройке к цыганам.