Дядя Зяма
Шрифт:
Некоторое время они шли молча. Издали послышался шум большого мельничного колеса и падающей с плотины в Днепр воды. Этот знакомый шум, которого Шикеле не слышал почти два года, с тех пор как его с позором выгнали со службы, наполнил его душу тоской, смешанной с озорством.
— Как поживает реб Груним-шадхен?
Гнеся покраснела. Она подумала, что Шикеле хочет этим уколоть ее за то, что она так холодно приняла его поцелуй, и поэтому напоминает о ее былом грехе, о ее замужестве при посредничестве шадхена… Однако Шикеле сразу понял, что совершил ошибку, и скорчил комическую гримасу:
— Знаешь, Гнесинька, ведь его галошу… галошу реб Грунима… это я ее тогда бросил в погреб.
— Ты?
— Я. И его зонт… это я порвал. И тетрадку с хорошим почерком, которую он носил с собой, тоже сжег я…
Гнеся опустила глаза. И сразу почувствовала, как правая рука Шикеле обняла ее на ходу.
— Ради тебя, Гнесинька! Я это сделал ради тебя.
Его дрогнувший голос зазвучал теплей. Гнеся подыскивала слова, которые, удержав Шикеле от дальнейших нежностей, при этом не оттолкнули бы его. Но Шикеле не дал ей заговорить.
— Ради тебя я уехал в Варшаву, Гнесинька, ради тебя вернулся.
— Ты же едешь домой, к отцу… Генка сказала…
— К отцу тоже. Но это предлог. Я хотел увидеть тебя. Я должен был тебя увидеть, Гнесинька.
Он это произнес так искренне, что Гнеся сразу почувствовала себя увереннее.
— Да, но… ты же гуляешь с этой «пампушкой». Где же ты меня искал?
Шикеле, как ошпаренный, отдернул руку от Гнесиной талии и, побледнев, встал напротив нее.
— Гнеся, Гнесинька, ты понимаешь, что ты говоришь? Ты же не Генка!
Гнеся не смогла выдержать его строгого взгляда. Ей некуда было отвернуться от него. Она огляделась по сторонам.
Вот они стоят среди густых ив на берегу Днепра. Поблизости шумит мельница, а издалека доносится Генкин смех.
Гнеся вдруг потеряла равновесие и опустила руки и голову Шикеле на плечо. Она почувствовала, как руки Шикеле охватили ее крепким и теплым кольцом, как когда-то в сукке. Но теперь его руки тверже, увереннее, это руки настоящего мужчины. Гнеся, уткнувшись в плечо Шикеле, едва выговорила:
— Ты же знаешь, что я перенесла с тех пор… с тех пор…
— Знаю, — коротко шепнул Шикеле.
— Ты же знаешь, что я совсем не хотела выходить за него.
— Знаю…
— Это папа, папа… О!
— Знаю, Гнесинька.
— Не уезжай так быстро! — попросила Гнеся.
— Ты меня любишь? Можно я тебя поцелую, Гнесинька? Двоюродному брату можно. Другим нельзя, а мне можно. Да?
Вместо ответа Шикеле почувствовал, как все ее тело под шелковой блузкой, «его» блузкой, стало податливым. По ее горячему дыханию он почувствовал, что это не былая девственная пава. Это женщина, которая знает мужчину, знает его силу и все его слабости. И научилась она всему этому у чужого молодчика, у мерзавца, которого ей сосватали. Шикеле охватила злость. Та мальчишеская злость, которая заставила его забросить в погреб галошу реб Грунима-шадхена, порвать его зонт… Он грубо притянул ее к себе и впился в ее дрожащие сочные губы злым поцелуем.
Когда обе сестры вернулись с Невского домой, они застали папу и маму в расстроенных чувствах. Плетеная гавдольная свеча лежала, уже погашенная в струйке вина [232] , на столе. А рядом со свечой — вскрытая телеграмма. Дядя Зяма ходил по комнате как разъяренный зверь:
— Теперь, — рычал он про себя, — я покончу, покончу с этим!
А тетя Михля, прижав два пальца к щеке, причитала на мотив женской молитвы [233] :
232
Во время гавдолы зажигают специальную плетеную свечу. В конце обряда эту свечу по обычаю тушат в вине. После того как свеча потушена, гавдола завершена и наступают будни
233
Тхинес — специальные женские молитвы на идише.
— Собаки какие-то! Вагоны с собаками!.. Арестован из-за собак…
Увидев дочек, дядя Зяма смутился. Остановился возле комода и замотал головой. Не говоря ни слова, Гнеся сама подошла к столу, за ней подбежала Генка, и они прочли в телеграмме вот что:
— Арестован за три вагона собак. Спасите. Мейлех Пик.
И прежде чем Гнеся успела прийти в себя и задать вопрос, Зяма в раздражении подскочил и выхватил телеграмму из рук дочери.
— Ничего, пусть теперь посидит! — крикнул он и, рыча, убежал в темную спальню, зажег свечу и начал копаться в лежащих в ящике бумагах.
— Какая-то новая напасть! — заохала Михля. — Господи, опять пропадут и здоровье, и деньги.
Гнеся, не раздеваясь, в шляпке и в летней жакетке, села в углу. Она снова почувствовала себя печальной и растерянной, зажатой между отцом и мужем. Вся радость от встречи с двоюродным братом улетучилась. Будни нахлынули на нее со всех сторон. Опять Мейлехке Пик со своими делами, вечный Мейлехке Пик и его мерзкие проделки.
Михля увидела погрустневшее Гнесино лицо и пожалела ее.
— Может быть, ты видела… Шикеле? — спросила она осторожно.
— Видела, — ответила за сестру Генка.
— Почему же он не заходит к нам? — опять спросила Михля.
— Может быть, сегодня зайдет, — ответила Генка.
У тети Михли в глазах вспыхнула надежда:
— Если бы Бог захотел… Ах, если бы только Бог захотел!.. А то ведь такая беда… и подумать страшно…
И, обратившись к Гнесе, она с затаенным утешением произнесла:
— Раз так, что же ты сидишь, доченька? Надо на стол накрыть…
На этих словах открывается дверь и входит Шикеле собственной персоной. Он в своем городском пальто, исполнен скромного спокойствия и выглядит так, словно только вчера покинул дядин дом и его никогда не гнали взашей из Зяминой сукки.
— Доброй недели, тетя Михля! Доброй недели, Гнеся, доброй недели, Генка!.. А где же дядя?
Услышав троекратное «Доброй недели!» и воодушевленные ответы Михли, дядя Зяма сразу выбежал из комнаты, держа в руках порванный вексель.
— Это ты, Шикеле? — воскликнул он. — Коли так… здравствуй. Рад тебя видеть в моем доме… Садись, садись! Михля, вели поставить самовар!
Все расселись, но дядя Зяма все еще продолжал вытаскивать из внутреннего кармана пиджака разные бумажки. Вексель, еще один вексель, письмо, Гнесин брачный контракт, только что полученную телеграмму… Зяма подровнял пачку бумаг, вложил в нее вынесенный из спальни рваный вексель. Одна лишь тетя Михля знала, что это вексель Мейлехке Пика, который тот когда-то подделал, чтобы обманом получить деньги… Дядя Зяма сложил всю пачку в кожаный бумажник и в задумчивости присел.
— Хорошо, что ты пришел! — вдруг обращается он к Шикеле. — Я завтра, еще до полудня, уезжаю в Киев. А ты ведь едешь к отцу?
— Я? — растерянно переспрашивает Шикеле. И поправляет пенсне на носу. — Может быть… может быть, я еще останусь тут на день-другой.
— А? — говорит Зяма и опять задумывается.
И вдруг со злостью лупит ладонью по бумажнику, будто прихлопывает надоедливую муху.
— Мы же свои люди! — рычит Зяма. — Теперь он в моих руках, этот паршивец!
Шикеле делает вид, будто не понимает, кто имеется в виду.