Дядя Зяма
Шрифт:
— Никуда ты не поедешь!
Гнеся вовсе не говорила, что собирается ехать к мужу. Но мало ли чего может вдруг захотеть молодая женщина, когда ее мужа, этакого красавца, уже почти четыре месяца нет дома. Так что пусть она даже и не думает.
И тут Зяме пришло в голову, что он слишком резок с Гнесей. Ведь он и сам когда-то был молод. И знает, как в первые год-два после свадьбы сжимаются сердца супругов, стоит им оказаться в разлуке. Зяма немного подождал: может, Гнеся возразит, заплачет… И, не дождавшись, сам прокомментировал свой строгий приказ:
— Понимаешь, доченька, если ты будешь в Киеве, он будет держать нас в руках… И кто знает, что еще он устроит! Но поскольку ты здесь, это мы его держим… Так-то лучше будет.
Лишь теперь Гнеся почувствовала, что она стала своего рода заложницей отношений между отцом и мужем. Каждый из них хочет держать ее при себе, чтобы быть сильнее и осуществить собственные планы. О ней самой, о ее изболевшемся сердце никто не думает. Да-да.
И Гнеся горько заплакала.
Половину Гнеся угадала. Чего хотел достичь Мейлехке Пик с помощью ее приезда в Киев — неизвестно. Но, несомненно, дядя Зяма твердо решил избавиться от своего одаренного зятька. Он лишь искал пути, как развести с Мейлехке свою затосковавшую дочь без лишнего шума, без обращения в раввинский суд и без насмешек окружающих. Сегодня во время встречи субботы в любавичском бесмедреше дяде Зяме, очевидно, что-то пришло в голову, а иначе как объяснить его волнение.
Тетя Михля, хоть ее мучило любопытство, дала мужу спокойно сделать кидуш, затем гамойце [226] и поесть вкусной рыбы с хреном. Она по опыту знала, что не стоит Зяму «тянуть за капоту». Пусть лучше сам «расстегнется».
Однако Зяма, всегда с аппетитом евший субботнюю трапезу, на сей раз медлил, ковырял в еде вилкой, крошил хлеб. Он обычно лихо препарировал голову фаршированного карпа, но на этот раз никак не мог справиться с этой вкусной работой. Михля не сдержалась:
226
Дающий вырасти <хлебу из земли> (др.-евр.). Название благословения на хлеб.
— Чем это ты так расстроен?
— Расстроен? — удивился Зяма, подцепляя ножом хрен. — Я вовсе не расстроен.
Но через минуту передумал:
— Ну-ка угадай, кто приехал?
— Кто приехал? — забеспокоилась Михля. — Неужто… из Киева…
— Твой сват, что ли?.. Ты — глупая баба! Он не приедет! Ему незачем приезжать! — добавил Зяма со скрытым гневом и бросил мрачный взгляд на Гнесю.
Михля знала своего мужа. Чтобы сдержать его гнев и не омрачать субботу, она сразу велела подать субботний бульон с фарфелех. Хлебали молча, напряженно. Однако дядя Зяма свою тарелку бульона не доел. Посреди еды вытер усы краем скатерти и изрек:
— Шикеле здесь…
И, будто сбросив этими двумя словами тяжкий камень со своего упрямого затылка, Зяма распрямился и окинул жену и дочерей быстрым, неуверенным взглядом.
— Шикеле?..
Тетя Михля туже затянула на шее субботнюю косынку. Гнеся покраснела. А Генка-озорница захлопала глазами. Полурадостное, полумучительное потрясение, испытанное тремя женщинами, сидящими за столом, передалось дяде Зяме, сломило его суровость. Новости посыпались из него, как камни с горы. Он больше не мог сдерживаться, хотя чувствовал, что нарушает покой субботней трапезы:
— Одет как барин, в светлых туфлях… Носит такие золотые полуочки. Не очки — это называется писне… Откуда приехал? Откуда он мог приехать? Из Варшавы. Уже скоро год, как он там крупный деятель в банке. Просто Пиня из Погоста никому не рассказывал. М-да… А может быть, Пиня и прав. Наверное, на меня обижается.
Последние слова дядя Зяма произнес с досадой. Ему, видимо, было больно оттого, что он так гадко выгнал из дому своего бедного племянника, Пининого сына… Он даже не заметил, что Михля подает ему сигналы: мол, перестань рассказывать. Гнеся то краснела, то бледнела, потом ее мягкий подбородок задрожал. И тут вдруг дядя Зяма услышал прерывистое всхлипывание. Гнеся встала из-за стола и уплыла, словно пава.
— Куда ты, Гнеся?
Но призыв не помог. Дочь с плачем удалилась в свою комнату, и субботняя трапеза была испорчена. Михля хотела сразу побежать за ней, но дядя Зяма потянул жену за рукав и молча махнул рукой: дескать, оставь ее в покое. Когда Гнеся ушла из-за стола, Зяме стало легче на душе. В ее отсутствие тяжелая сцена, о которой он не позволял себе забыть — как он бьет Шикеле двумя необработанными бобровыми шкурами в заснеженной сукке, — уже не причиняла ему такой боли… Михля же, слава Богу, привыкла, что Гнеся то и дело убегает из-за стола. Выйдя замуж за этого несчастного Мейлехке Пика, Гнеся стала плаксивой и капризной. Чуть что не так — расплачется и убежит.
Разрезая субботнюю фаршированную кишку, Михля как бы невзначай, не глядя Зяме в глаза, спросила:
— Он ведь даже не подошел к тебе? А?
— Гм… — произнес Зяма. — Почему же это он не подошел? Подошел, поздоровался… Парень воспитанный.
— Ты его не стал приглашать к нам на ужин? — продолжала допытываться тетя Михля.
Оказалось, наоборот, дядя Зяма как раз приглашал Шикеле. Но тот отказался… Сказал, что остановился у Ехиэла-хазана, давнишнего своего квартирного хозяина, там его ждут к субботнему столу, поэтому он не может принять приглашение…
— Он тебя ни о ком не спрашивал?
— Почему не спрашивал? Спрашивал. О тебе, о Генке, о Гнесе… Гм… О Гнесе несколько раз. Слава Богу, есть что порассказать о Гнесе! Да… Эти полуочки, писне называются, придают ему массу обаяния. Где близорукость, что близорукость — и след простыл! Смотрит уверенно, прямо в глаза, что твой помещик. Ехиэл-хазан, у которого он остановился, рассказывает о нем всякие удивительные вещи. У него, у Шикеле то есть, уже есть, говорит Ехиэл, немного денег в банке, а сейчас он едет к отцу в Погост, только сегодня утром прибыл пароходом из Орши. Не захотел приехать в Погост прямо к зажиганию субботних свечей. Вот… Так и остался на субботу в Шклове.
— Очень хорошо, — заулыбалась тетя Михля. — И правда, воспитанный парень.
Материнская улыбка успокоила Генку, и она озорно спросила отца:
— У него по-прежнему много веснушек, у Шикеле?
— Нет, совсем мало, — дядя Зяма слабо улыбнулся. — Всего несколько пятнышек осталось на носу. Ехиэл-хазан говорит, что Шикеле в Варшаве мазался какой-то мазью…
— Шикеле сватается? — озабоченно спросила тетя Михля.
Зяма напрягся:
— К кому ему свататься?
— Да хоть к этой пышке Ехиэла-хазана, к его Нехе…
— Ты — глупая баба, — вдруг рассердился дядя Зяма.
Тетя Михля переглянулась с Генкой, своей младшенькой. Та опустила глаза. Они обе без слов поняли друг друга.
В ту ночь, после испорченной субботней трапезы, Гнесе не спалось. Любовные записочки, которые ей когда-то писал Шикеле, словно белые летучие мыши порхали над ее кроватью. Наполовину агуна [227] , четыре месяца одна, без сбежавшего мужа, который теперь невесть с кем шляется по Киеву, она все воспринимала остро и болезненно. «Барин в светлых туфлях» — так отец назвал Шикеле, когда говорил о нем за столом, — вырос перед ней в ее тревожном полусне и казался намного выше, чем на самом деле. Его русые волосы заплелись венцом, светлые туфли превратились в сапоги, какие носят лихие наездники. Благодаря золотому писне зрение стало более острым. Вот он смотрит на нее голубыми смеющимися глазами и наклоняется над ее кроватью. Только длинные ресницы дрожат, как мерцающие свечки.
227
Агуна — женщина, чей муж находится в безвестном отсутствии.