Дьявол во плоти
Шрифт:
Эта девичья комнатка, куда она не допускала Жака, стала нашей спальней. Лежа на ее узкой кровати, я любил останавливать свой взгляд на ее фотографии в платье первопричастницы. Я заставлял ее подолгу глядеть на другое фото, где она была запечатлена еще младенцем, чтобы наш собственный ребенок стал похож на нее. Я в восхищении бродил по этому дому, который был свидетелем ее рождения и расцвета. Забираясь в чулан, я прикасался к ее колыбели, которая, как я надеялся, еще послужит нам. Я заставлял Марту вытаскивать ее детские панталончики и распашонки — реликвии семейства Гранжье.
Я ничуть не жалел о квартире в Ж…, где никогда не было уюта, которым дышит даже самый неказистый семейный очаг. Зато здесь, напротив, о Марте мне напоминал любой предмет обстановки, о который она в раннем детстве стукалась головкой.
Мы расхаживали по саду почти нагишом, словно по какому-нибудь необитаемому острову, и стеснялись при этом ничуть не больше дикарей. Мы валялись на лужайке или нежились в тени, под зеленым сводом из жимолости, дикого винограда и вьюнков. Рот ко рту лакомились лопнувшими от зрелости сливами, горячими от солнца, которые я подбирал в траве. Мой отец никогда не мог добиться от меня, чтобы в занимался нашим садом, как мои братья. Но за садом Марты я ухаживал охотно. Я рыхлил землю, выпалывал сорняки. Вечером, после дневного зноя, утоляя жажду земли и цветов, я испытывал пьянящую гордость мужчины, удовлетворившего вожделение женщины. Раньше я находил доброту, добро несколько простоватыми. Теперь я понимал всю их силу. Цветы, распустившиеся благодаря моим заботам, куры, сыто дремлющие в тени, после того, как я бросил им зерна — какая доброта, скажете вы? Какой эгоизм! Увядшие цветы, худые куры привнесли бы грусть на наш остров любви. Так что вода и зерно предназначались больше мне самому, чем цветам и курам.
Я этом обновлении чувств я забывал и презирал все свои недавние открытия. Мне казалось, что в этом семейном доме нет места ни похоти, ни сладострастию; хотя на самом деле он просто пробуждал во мне сладострастие несколько другого рода. Таким образом, эти конец августа и начало сентября стали для меня последней порой безмятежного счастья. Я больше не плутовал, не изводил ни себя, ни Марту. Я больше не видел перед собой препятствий. В шестнадцать лет я рисовал себе такую жизнь, какую желают лишь в зрелом возрасте: я хотел, чтобы мы жили в деревне. Там мы бы вечно оставались молодыми.
Лежа рядом с Мартой на лужайке и щекоча ей лицо стебельком травы, я обстоятельно растолковывал ей, какой будет наша новая жизнь. Надо заметить, что со времени своего возвращения с курорта Марта подыскивала для нас квартиру в Париже. И когда я объявил ей, что желаю жить в деревне, она сказала: «Я не осмеливалась тебе это предложить. Боялась, что ты заскучаешь один со мной и захочешь обратно в город». «Как же плохо ты меня знаешь!» — ответил я.
Я хотел поселиться неподалеку от Мандра, куда мы с ней ходили гулять и где выращивают розы. Мы пошли туда после того, как, поужинав по случаю в Париже, сели однажды на последний поезд. Вот тогда я и почувствовал впервые аромат этих роз: в привокзальном дворе грузчики перетаскивали огромные благоухающие коробки. Еще в детстве я слышал об этом розовом поезде, который проходит в тот час, когда дети уже спят.
Марта отвечала: «Розы цветут только раз в году. А потом? Ты не боишься, что в остальное время Мандр покажется тебе безобразным? Не лучше ли выбрать место не такое красивое, но где красота распределена более равномерно?»
Узнаю себя в этом. Желание два месяца в году наслаждаться цветением роз заставляло забыть про десять остальных. Да и сам тот факт, что я выбрал именно Мандр, был лишним подтверждением всей эфемерности нашей любви.
Я часто не обедал дома и, под предлогом прогулок или приглашений в гости, оставался с Мартой.
Однажды я нашел у нее какого-то молодого человека в мундире авиатора. Это оказался ее двоюродный брат. Марта, которой я никогда даже не говорил «ты» при посторонних, встала и, подойдя ко мне, поцеловала в шею. Ее кузен улыбнулся, видя мое смущение. «Ты можешь ничего не опасаться, милый. Поль все знает, я ему рассказала». Я был смущен, но все-таки рад, что Марта призналась своему брату, что любит меня. Этот парень, обаятельный и легкомысленный, которого заботило лишь, чтобы мундир не сидел слишком по-уставному, казалось, забавлялся нашей любовью. Он решил, что мы сыграли славную шутку с Жаком, которого он презирал за то, что тот не был ни летчиком, ни завсегдатаем баров.
Поль вспоминал все игры и проказы, сценой которых был их сад. А я с жадностью слушал, потому что в этих воспоминаниях Марта представала в новом для меня свете. И в то же время мне было грустно, потому что я сам находился слишком близко к детству, чтобы забыть те игры, о которых не знали наши родители; взрослые либо не сохраняют о них никакого воспоминания, либо относятся как к неизбежному злу. Я ревновал Марту к ее прошлому.
Поскольку мы со смехом рассказали Полю о ненависти Мартиного домохозяина и о светском приеме четы Маренов, то он, воодушевившись, предложил нам воспользоваться своей холостяцкой квартирой в Париже.
Я заметил, что Марта не осмелилась признаться ему о наших планах совместной жизни. Мы оба чувствовали, что он поощрял нашу любовь, лишь покуда это его забавляло, но стоит делу дойти до скандала, и он завоет вместе с волками.
Марта сама подавала на стол; прислуга последовала на г-жой Гранжье в деревню, потому что Марта заявила ей из осторожности, что хочет немного пожить как Робинзон. Родители считали свою дочь натурой романтической, а так как, по их мнению, натуры романтические сродни безумцам, которых лучше не трогать, то они оставили свою дочь в покое.
Мы засиделись за столом допоздна. Поль доставал из подвала лучшие бутылки. Мы веселились, но было в этой веселости что-то такое, о чем, как мы догадывались, мы потом наверняка пожалеем. Ведь Поль, как ни крути, выступал в качестве наперсника супружеской измены. Он вовсю насмехался над Жаком. Промолчав, я рисковал дать ему почувствовать недостаток такта с его стороны, но я предпочитал скорее присоединиться к игре, чем унизить такого сговорчивого кузена.
Когда мы взглянули на часы, последний поезд уже ушел. Марта предложила Полю переночевать у нее. Тот согласился. Я посмотрел на Марту такими глазами, что она тут же добавила: «разумеется, дорогой, ты тоже останешься». У меня возникло впечатление, будто я сам — Мартин супруг, принимающий родственника своей жены, когда на пороге нашей спальни возник Поль и, пожелав нам спокойной ночи, как ни в чем не бывало чмокнул в щеку свою кузину.
В конце сентября я ясно почувствовал, что расстаться с этим домом значит расстаться с нашим счастьем. Еще несколько месяцев отсрочки, и нам придется выбирать: жить по правде, или во лжи. Причем одно стоило другого. Поскольку важно было, чтобы родители не оставили Марту раньше рождения ребенка, я осмелился, наконец, спросить у нее: сообщила ли она им о своей беременности? Она сказала, что да, и Жаку тоже. Это предоставило мне, таким образом, случай убедиться, что порой она лгала мне; ведь в мае, после Жаковой побывки, она клялась, что не подпускала его к себе.
Ночь спускалась все раньше и раньше, и холод вечеров уже препятствовал нашим прогулкам. В Ж… нам было трудно встречаться. Чтобы остаться незамеченными, приходилось принимать кучу предосторожностей, словно ворам, стараясь не попасться на глаза ни домовладельцу, ни Маренам.
Октябрьская грусть, уныние этих вечеров, еще недостаточно холодных, чтобы разжигать огонь, загоняли нас в постель с пяти часов. В доме моих родителей ложиться днем означало одно: заболеть. Эта постель в пять часов меня просто зачаровывала. Я не думал, чтобы кто-то другой мог делать то же самое. Я был один одинешенек — неподвижно лежащий возле Марты посреди активного мира. Я едва осмеливался теперь взглянуть на ее наготу. Неужели я такое чудовище? Я терзался муками совести, словно какой-нибудь «благородный» персонаж на сцене. Так изуродовать ее красоту! Видя этот выпирающий живот, я чувствовал себя вандалом. Когда наша любовь только-только зарождалась, разве не говорила она мне, когда я кусал ее: «Пометь меня»? Не пометил ли я ее так, что хуже некуда?