Джамбул Джабаев: Приключения казахского акына в советской стране
Шрифт:
Рецензент провинциальной газеты обратил внимание на медиальный аспект этих стихов, когда выразил свое впечатление от чтения Джамбула в таком бесхитростном пассаже: «Книга „Песни и поэмы“ — замечательная книга! Каждая строчка в ней — это крупинка золота, украшающая счастливую нашу жизнь. Ее хочется не читать, как читаются обычные книги, а хочется взять в руки домбру и петь каждое слово так, как поет их этот звонкий казахский соловей»[90]. Рецензент обратил внимание на ораторскую установку, или, в терминах формалистов, «доминанту»: именно о ней писал Тынянов, анализируя оду как ораторский жанр. Ода была единственным, хотя и ушедшим за столетие до того жанром, к которому могла апеллировать русская поэзия, столкнувшись с феноменами, типа Стальского или Джамбула. «Память жанра» проснулась в переводе.
Образность Джамбула встраивалась в жанр европейской героической оды. Сюжет ее так же имел прежде всего «государственное» измерение (победы над внешними и внутренними врагами, возрождение страны и т. п.). Чувство, ее вдохновляющее, — восторг. Тон, ее окрашивающий, — восхваление вождей. Торжественная приподнятость риторического стиля, грандиозность образов и «высокость» языка, обильно сдобренного метафорами и олицетворениями, дополнялись величественными картинами, призванными потрясти читателя и слушателя. Подчиненность стиля оды ее функции — вызвать в читателе/слушателе восторг и одновременно преклонение перед величием и мощью государства и властей предержащих — определялась политической природой этого жанра.
Обладавший великой родословной жанр европейской торжественной оды расцвел на русской почве в эпоху классицизма, когда к нему обратились лучшие русские поэты XVIII века, и окончательно иссяк тогда же, когда и в других европейских литературах, — к концу первой трети XIX века. Этот упадок жанра сопровождался его переходом к поэтам-одописцам третьего ряда (в русской литературе — к эпигонам типа Хвостова, Шишкова и поэтов «Беседы любителей русского слова»), которые, как заметил Дмитриев, создают свои бездарные хвалебные вирши ради «награды перстеньком, ста рублей иль дружества с князьком». Новому времени претил присущий оде неистребимый сервилизм. В восточной традиции, напротив, «награда перстеньком» была не только не зазорна, но почетна, поскольку поэзия была не средством чуждого антииндивидуалистическому духу мусульманского Востока самовыражения, но — заработка: это было искусство в изначальном смысле — ремесло.
Падение оды, как показал Тынянов, было связано со сменой установок поэтического слова: с резким усилением индивидуального начала иерархия жанров в романтизме радикально меняется. Поскольку восточная поэзия существовала в иной истории, она была свободна от дилемм Нового времени. Эстетика Джамбула сформировалась в айтысах с их бесконечным воспеванием могущества различных кланов и легендарных генеалогий разных жузов (трех основных родовых союзов, возникших на территории современного Казахстана после распада Золотой Орды), восходящих к неким мифическим «праматерям». Стиль этих песнопений, казалось бы, совершенно непригоден для воспевания социалистической модернизации страны, но несоответствие между формой и содержанием в сталинском искусстве мнимое: функция этой «восточной поэзии» в том и состоит, чтобы возродить к жизни умерший в европейской литературе жанр. Именно при анализе оды Тынянов пришел к выводу, что «сознание ценности жанра является решающим в литературе»[91]. Сталинской литературе нужна была ода. Возродить ее способна была только «восточная поэзия». Так появились Стальский и Джамбул.
Момент стиля здесь определяющий. Действие этого стиля заразительно. Вс. Рождественский, поэт, в молодости близкий Блоку и акмеизму, пишет к юбилею стихотворение «Привет Джамбулу», читая которое можно предположить, что так выглядело бы приветствие Джамбула, напиши он его самому себе:
Из города северных вьюг и туманов
Привез я привет соловью Казахстана.
Акыну, чьи струны светлей серебра,
Чье мудрое сердце звенит, как домбра.
Степные просторы, моря и пустыни
Доносят нам вести о славном акыне,
Чье слово прозрачнее синих озер,
Чья мысль, словно беркут, пронзает простор.
Он песней шумящей, как горные воды,
На пиршество дружбы скликает народы,
Он Сталина, радости нашей творца,
Прославил домброю и сердцем певца. <…>
Мы славим тебя, о гафиз Казахстана,
Века не знавали такого баяна.
Ты словно потоков грохочущий гул,
Ты слава, ты счастье народа — Джамбул
[92]
.
Рождественскому было несложно сочинить подобные стихи: их сходство с текстами Джамбула объясняется тем, что сам Джамбул в переводах русских поэтов (включая и самого Рождественского) — чистая стилизация: он явлен в них таким, каким в представлении русского поэта должен выглядеть восточный поэт. Стереотип оказывается универсальным «поэтическим приемом»: он и есть стилевой оригинал. Сходство приведенного текста Рождественского с переводами Джамбула таково, что можно утверждать: для подобных «переводов» избыточен даже подстрочник.
Но, возвращаясь к провинциальному рецензенту, читать стихи Джамбула «не хочется» не только из-за их первичной перформативности, но и из-за их избыточности. Даже К. Зелинский не смог удержаться, чтобы не заметить по поводу того, что он назвал «Большой песней Джамбула»[93]:
Если подряд в ста произведениях воспевать одно и то же чувство радости, это может показаться монотонным. И он, конечно, есть, этот элемент некоторого однообразия, самоповторения в иных произведениях Джамбула. Но это однообразие идет от традиционной фольклорной формы, в которой находит свое поэтическое выражение радость Джамбула. Оно идет от ограниченности стандартных приемов и сравнений, выработанных в веках степными сказителями. Если бы в фольклоре не существовало каких-то общих поэтических схем, своего рода взаимозаменяемых деталей, то как же можно было бы певцу-сказителю сохранить в голове десятки тысяч строк эпических поэм?[94]
Оборотной стороной этой фольклорной повторяемости образов, сравнений, тропов является то, что «традиционная фольклорная форма, в сущности, оказывается в противоречии с тем живым человеческим чувством, которое акын вкладывал в свою песню»[95]. Последнее вряд ли верно. Единственным «живым человеческим чувством», которое читается в этих стихах, является страх.
Как заметил М. Рыклин в «Пространствах ликования», «страх разъединяет, но ужас объединяет на совершенно новой основе. Ужас принимает форму ликования и без труда прочитывается внешним наблюдателем как проявление наслаждения»[96]. Отсюда — основной парадокс второй половины 1930-х годов: эпоха Большого Террора был эпохой ликования. В этом смысле ликующий перформанс Джамбула — сугубо террористическая практика: как и положено, «в пространствах утопии совершается театрализация ее травм, и чем у нее больше внутренних причин для недовольства… тем более безупречным кажется даваемый в Утопии спектакль»[97]. Одновременно это и текстуальный спектакль; поскольку «в случае реализации утопия неизбежно обросла бы репрессивными механизмами, наложившимися на первоначальное ядро», остается предположить, что «нескомпрометированная утопия — это неосуществимая утопия, которую логично отождествить с чистой текстуальностью»[98]. Текстуальные стратегии ликования — чистый образчик эстетизированной политики и в этом качестве представляют несомненный интерес.
Прежде всего, обращает на себя внимание формульность, создающая своего рода стилевую раму. Эти тексты ничего не изображают, что особенно заметно в «описаниях»:
Глаза у моих молодых дочерей
Сверкают рубинами звездных огней.
Они не устанут и дальше сверкать.
На крыльях моих дочерей не догнать.
И смех дочерей моих — солнца отсвет.
Их лица румяны, как яблочный цвет,
Ресницы из золота, месяцем брови,
И родину любят священной любовью.
Кремлевские звезды глядят из очей.
Все ярче сверкают глаза дочерей
[99]
.
Между тем даже делая поправку на то, что «по характеру импровизаторского метода Джамбул не мог давать углубленных социально-психологических характеристик нового человека, как это делали выдающиеся поэты Маяковский или Багрицкий»[100], критика утверждала, что в его произведениях «нет повторения приемов изображения, прибегающих к фантастическим небылицам, в них главное место занимают реалистический показ и идейно-художественные принципы, присущие советской поэзии»[101].