ЖАНРЫ

Джентльмен. Настольная книга изящного мужчины (сборник)
Шрифт:

Но привязанность ко всему отечественному в обращении с людьми различных состояний и воспитания гораздо еще приметнее. Кто не испытал уже многократно в жизни своей, в какое можно прийти замешательство и сколь велика скука, объемлющая нас или причиняемая нами другим, когда случай заводит нас в такое общество, коего тон для нас вовсе непонятен; где и самые пламенные разговоры не проникают в глубину нашего сердца; если ход всей беседы, все приемы и обороты присутствующих слишком далеки от нашего образа мыслей и нисколько не сообразны с нашими обыкновениями; где даже минуты кажутся нам целыми днями; где, наконец, принужденность и бремя мучительнейшего положения бывают ясно изображены на лице нашем?

Посмотрим на простодушного провинциала, который по прошествии нескольких лет имеет обязанность по долгу звания своего явиться ко двору. Едва начинает рассветать, а он уже одет. Везде по улицам еще тихо и спокойно; между тем он уже в квартире своей расхаживает, все приводит в движение, дабы помогли ему в несносном для него труде убраться по-придворному. Напоследок все кончено. Завитые и напудренные его волосы, доселе всегда почти бывшие под колпаком, остаются на открытом воздухе, чрез что он принужден терпеть несносную боль в голове. Шелковые чулки нимало не заменяют того, что были для него оставленные теперь сапоги. Придворный кафтан не столько ладен на плечах его, как простой теплый его сюртук. Шпага цепляется ежеминутно, вертясь между ногами его. Он не знает, что делать с плоскою своею шляпкой. Стоять для него крайне несносно. В таком мучительном положении является он в переднюю. Вокруг него теснится толпа льстецов, которые, несмотря на то, что сами все вместе взятые не стоят сего честного человека и едва ли меньшую переносят скуку, бросают на него презрительные взгляды. Он чувствует сию тягость, презирает сих подлых льстецов, но принужден пред ними смиряться. Они подходят к нему, делают ему с обыкновенною в таких случаях рассеянностью и важностью несколько вопросов – вопросов, в коих вовсе не приемлет участия их сердце и на которые они сами не дожидаются ответа. Но вот он, кажется, нашел между ними одного такого, который принимает больше участия в словах его. С ним-то вступает он в разговор о предметах важнейших для него и, может быть, для всего отечества; рассказывает ему о своем домашнем положении и благоденствии своей провинции; говорит с жаром; чистосердечие дышит в словах его. Но скоро усматривает, как он обманулся в своих ожиданиях. Царедворец едва вполуха слушает его. Несколько отрывистых, пустых слов служат ему ответом на важнейшие вопросы, и добрый, простодушный провинциал принужден замолчать. Он подходит к другой группе людей, которые, по-видимому, говорят с чистосердечием и живостью. В сих разговорах хочет он принять участие; но все, что он слышит: предметы, язык, выражения, обороты, – все остается для него непонятым. Здесь на полуфранцузском языке судят о таких вещах, на которые он никогда не обращал внимания и вовсе даже не воображал, чтобы возможно было ими заниматься благородному человеку. Скука и нетерпение его возрастают ежеминутно, пока он, наконец, не оставит сего несносного для него места.

Но прекратим сей пример и представим себе какого-нибудь, впрочем, благородных свойств придворного в деревне в обществе простодушных чиновников, провинциальных дворян. Здесь господствует непринужденная веселость, искренность и свобода; говорят всегда только о том, что ближе всего к селянину. Нет никаких утонченных оборотов. Шутят всегда остро, но без колкости и притворства. Придворный намерен им подражать; вмешивается в их разговоры; но в выражениях его, кажется, нет откровенности и простосердечия. Что в их поступках казалось невинным, то в нем оскорбительно. Он чувствует это и хочет их заставить подражать себе. В городе считают его приятным собеседником, и он всеми силами старается и здесь тем же блеснуть; но пустые анекдоты, черты нежности, им не обнаруживаемые, здесь вовсе неизвестные, остаются безуспешными. Он здесь кажется насмешником, между тем как в городе никто не обвинит его в сем пороке. Самые острые, по мнению его, комплименты кажутся притворными. Ласки, щедро расточаемые им перед женщинами, и которые только учтивы и ловки, кажутся насмешкою. Вот как велико различие тона между двумя только классами людей!

Профессор, который в ученом свете пользуется некоторою славой, мнит в тишине своего кабинета, что университетский округ, его вмещающий, есть средоточие всей важности и что наука, в которой он приобрел познание, единственно полезна для человека и одна токмо достойна истинного напряжения сил. Всякого, кто только ею не занимается, он называет презрительным именем Belletrist (ученым щеголем). Знатную путешественницу, которая желает узнать лично славного мужа и в сем намерении посещает его, дарит он ученым рассуждением своим на латинском или греческом языке. Он занимает общество то разбором новых академических мнений, то забавными рассказами о студенческих летах своих.

Однажды случилось мне обедать вместе с прелатом Н… при… дворе… Его Преосвященству дано было почетное место подле Ее Светлости принцессы А… Пред ним по случаю лежала разливная ложка, но он думал, что она положена пред ним из особенного к нему уважения, и, желая показать, что и он знает вежливость, предложил с почтением принцессе вместо себя воспользоваться сею ложкою, которая, впрочем, была слишком велика и вовсе несоразмерна с маленьким ротиком Ее Светлости.

В каком замешательстве находится иногда человек, который мало читает журналов и новейших модных сочинений, когда он по случаю попадает в общество ученых женщин и господчиков!

Равным образом сколь несносно должно быть положение так называемого светского человека, когда он находится в кругу людей, имеющих тайную между собою связь!

Но нет ничего грубее и противнее истинным понятиям утонченности, как если известный круг людей, разумеющих друг друга, обыкновенным своим разговором, им только одним понятным, лишают приятности собеседования постороннего, вступающего в их круг с намерением принять участие в их беседе. Таким образом нередко в молодости переносил я смертельную скуку в кругу семейственном, где всегда почти разговоры сопровождаемы были одними только намеками на анекдоты, вовсе для меня чуждые, и выражаемы были таким намерением и остромыслием, с которым я не мог соединить ни малейшего понятия. Надобно бы обращать на сие сколько-нибудь внимания. Но редко целое общество согласно бывает соображаться в своем тоне с одною какою-либо особой, да и не всегда можно сего требовать. Итак, искусство сообразоваться с нравами, тоном и расположением других людей должно быть важно для всякого, желающего жить в большом свете.

III. Собственные мои опыты

О сем-то искусстве я хочу говорить. Но в продолжении всей моей жизни, показав, может быть, наименее других сего искусства, могу ли писать о нем целую книгу? Прилично ли мне хвалиться познанием человечества, когда я столь часто бывал жертвою неосторожных поступков? Захотят ли учиться искусству обращения у такого человека, который сам удалился почти от всякого обхождения с людьми? Но позвольте мне, друзья мои, отвечать на сии вопросы.

Если я учинил какие-нибудь неблагоприятные для меня опыты, уверившие меня в собственной моей неловкости, то тем лучше. Кто лучше может предостерегать от опасностей, как не тот, кто сам испытывал оные?

Если темперамент и слабость или (если можно так сказать) чувствительность сострадательного сердца, если страсть к любви и дружеству, склонность угождать другим и возбуждать симпатические чувствования часто были причиною неосторожных моих поступков, иногда заставляли меня пренебрегать внушениями осмотрительного рассудка, то, верно, не слабоумие, не недальновидность, не незнание человечества, но потребность любить и быть любимым и сильное стремление к добру затрудняли исполнение моих намерений и часто совращали меня с пути истины.

Впрочем, мало, может быть, найдется таких людей, которые бы в столь короткое время находились в столь различных и важных связях с людьми всякого звания, какие я имел в течение двадцати только лет. Мало, может быть, найдется таких людей, которые бы при врожденных, воспитанием усовершенствованных дарованиях имели склонность замечать и предостерегать других от опасностей, коих они, впрочем, сами избежать не могли. Но теперешняя уединенная жизнь моя не происходит от ненависти к людям или от какой-либо застенчивости. Я имею важнейшие к тому причины; но распространяться о них здесь значило бы слишком много говорить о самом себе. В заключение сего введения намерен я привести только некоторые мною учиненные опыты. В самой молодости, почти в самом детстве вступил я в большой свет и явился уже на придворной сцене. Темперамент я имел живой, беспокойный, стремительный; нрав пылкий. Семена различных страстей таились в моем сердце. Я был несколько избалован первоначальным воспитанием. Внимание, слишком рано на меня обращенное, побуждало меня требовать лишнего уважения от людей. Возросши в свободном государстве, где лесть и притворство, сии пресмыкающиеся твари, вовсе не находят себе пристанища, я, конечно, не был приготовлен к той гибкости, которая была бы необходима для успехов в государстве деспотическом, между людьми вовсе мне неизвестными. Теоретическое познание истинной мудрости не токмо редко имеет желанный успех, но иногда сопряжено бывает с некоторою опасностью. Собственным опытам предоставлено было лучшее мое образование. Сии уроки для того, кто умеет ими воспользоваться, суть самые надежнейшие.

Я теперь еще помню то маловажное происшествие, которое сделало меня на долгое время осторожным.

Однажды в… на итальянской опере сидел я в герцогской ложе. Я приехал ранее придворной свиты потому, что в тот день не был во дворце, а отобедал дома. Людей собралось еще мало. Во всем первом ярусе сидел один губернатор, граф Н…, почтенный старик, который, увидев меня одного, подошел от скуки ко мне и начал разговаривать.

Он, по-видимому, доволен был тем, что я ему говорил о различных и мне несколько известных предметах.

Старик все становился ласковее и снисходительнее. Это столько показалось мне лестным, что я в своих разговорах мало-помалу простер напоследок вольность даже до дерзости, и, наконец, оказал в словах какую-то грубую неосторожность. Граф, бросив на меня значительный взгляд и не выслушав меня, возвратился в свою ложу. Я почувствовал всю силу сего безмолвного выговора; но это лекарство не надолго меня исцелило. Пылкость моя часто бывала причиною больших погрешностей.

Я всегда почти поступал безрассудно; иногда более, а иногда менее. То приходил очень рано, то очень поздно. От сего происходили бесконечные противоположности в моих поступках, и я почти во всяком случае не достигал предполагаемой мною цели, ибо никогда не следовал одинаковому плану. Сначала был я слишком беспечен, опрометчив, весьма неосторожен и чрез то самое вредил самому себе; потом решился сделаться утонченным царедворцем. Поведение мое показалось многим слишком ухищренным, и лучшие люди перестали мне доверять. Я стал слишком гибок и чрез то лишился внешнего уважения и внутреннего достоинства; сделался непостоянным и потерял уважение. Огорченный самим собою и другими, решился я, наконец, все оставить и сделаться странным. Это возбудило внимание. Многие начали искать моего знакомства с таким рвением, с каким обыкновенно гоняются за странностями. Но чрез сие самое вновь пробудилась во мне любовь к обществу. Я опять возвратился на прежний путь, и вдруг исчез мрачный круг, проведенный около меня отвращением моим от света. Настал другой для меня период. Я смеялся, и часто с некоторою остротою, над дурачествами людей; начали меня страшиться, но никто не любил. Это огорчало меня до крайности. Чтобы переменить о себе мнение людей, я старался выказывать себя с безвредной стороны; раскрывал ласковое, дружелюбное, к оскорблениям вовсе неспособное сердце. Следствием сего было, что всякий, кто имел еще причину на меня досадовать или принимал на свой счет насмешки мои, начал надо мною шутить, видя, что намерение мое вовсе не простиралось до оскорбления других. Или когда сатирический мой нрав оживлен был одобрением некоторых забавных собеседников и я осмеивал какие-либо глупости, в то время забавники со мною смеялись; но умные пожимали только плечами и стали ко мне весьма холодны. Чтобы показать, сколь мало я способен ко вреду других, я оставил свою язвительность, извинял все и всех, и теперь иные сочли меня простаком, а другие – лицемером. Если я искал обращения с самыми лучшими и просвещенными людьми, то тщетно ожидал покровительства от глупца, держащего в руках своих кормило; если же обращался с пустыми людьми, то считали меня в одном с ними классе. Люди самые необразованные и состояния низкого употребляли меня во зло, когда я коротко с ними знакомился; знатные сделались моими врагами, коль скоро оскорбляли мое тщеславие. Я заставлял глупца слишком чувствовать перевес свой и был гоним; то я был слишком скромен, и меня оставляли без внимания. То я соображался с нравами людей, с тоном каждого малозначащего общества, куда имел вход, и чрез то терял золотое время, лишаясь уважения благоразумных и собственного удовольствия; то сделался я слишком прост, и там, где бы мог и должен был блистать, по недоверчивости к самому себе принужден был скрывать свои достоинства. Иногда являлся в общество весьма редко, и меня считали гордым или застенчивым; иногда являлся везде и потому сделался слишком обыкновенным. Первые лета моей юности я исключительно вверял себя всякому, кто только называл меня своим другом и показывал некоторое ко мне расположение, и за то часто бесстыднейшим образом бывал обманут и обольщен в сладчайших ожиданиях. Потом я сам сделался другом всякому; готов был каждому оказывать свои услуги, и за то никто ко мне не был предан душевно, ибо никто не мог быть доволен сердцем, на столь мельчайшие части раздробленным. Если я ожидал слишком много, то бывал обманываем. Если обращался с людьми без всякого доверия к их честности, то не получал из того никакого удовольствия и ни в чем не принимал участия. Никогда я не мог скрывать слабой своей стороны с тем тщанием, как бы надлежало. Таким-то образом провел я те лета, в которые, как обыкновенно говорят, можно составить свое счастье. Теперь, когда я уже узнал людей; когда опытность открыла мне глаза, сделала меня осторожным и, может быть, научила искусству влиять на других людей; теперь, говорю я, уже слишком поздно было бы употреблять мне сию науку. Я не имею уже той гибкости, да и не намерен напрасно терять оставшегося мне времени. Та малость, которой мог бы я теперь, находясь при конце жизни, сим путем достигнуть, не в состоянии наградить употребленного на нее труда и напряжения. Отжилому старику, коего основания подтверждены многолетними опытами, столь же неприлично быть гибким, как и вертопрахом. Поздно, говорю, мне теперь начинать следовать начертанному мною плану; но не поздно еще показывать путь, по которому надлежит идти неопытному юношеству. Итак, приступим к делу!

Поделиться с друзьями: