Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Джейн Эйр. Учитель
Шрифт:

– И как долго?

– До следующей попытки; и наградой за успех будет дорогое моему сердцу сокровище. Так что бороться я буду с яростью быка.

– Ну, знаете ли, неудача раздавливает быков с такой легкостью, будто это переспелые ягоды; и я уверен, она вас яростно преследует. Народились вы не в шелковой сорочке, это точно.

– Охотно верю, но я рассчитываю, что и моя полотняная послужит не хуже, чем кое-кому шелковая, – это уж как носить.

Хансден поднялся.

– Понимаю, – сказал он. – Вы, я вижу, из тех, что лучше взрастают без присмотра и без помощи со стороны. Делайте как знаете. Ну, я, пожалуй, пойду.

И он решительно двинулся к выходу, однако в дверях обернулся:

– Да, Кримсворт-Холл пошел с молотка.

– Пошел с молотка! – эхом отозвался я.

– Да, вы разве не знаете, что брат ваш месяца три назад прогорел?

– Что?! Эдвард Кримсворт?

– Именно. А жена его вернулась в отчий дом. Когда дела у Кримсворта пошли совсем скверно, характер его был с ними солидарен; Кримсворт стал дурно с ней обходиться. Я, помнится, вам говорил однажды, что когда-нибудь он по отношению к жене превратится в тирана. Ну а что касается его самого…

– Да, что с ним сталось?

– Ничего сверхъестественного, не волнуйтесь так. Он отдался под защиту суда и, придя к компромиссу с кредиторами, частично погасил долги; за полтора месяца он снова встал на ноги, уговорил вернуться жену и теперь свеж и зелен, как лавровое деревце.

– А Кримсворт-Холл? Мебель тоже распродана?

– Не только мебель – все, начиная с рояля и кончая скалкой.

– И из дубовой столовой все продано?

– Разумеется. Почему диван да стулья в этой комнате должны считаться более неприкосновенными, нежели в любой другой?

– И картины?

– Какие картины? Насколько мне известно, у Кримсворта не было особой коллекции – он как-то не заявлял о себе как о знатоке-любителе.

– В столовой висели два портрета – у камина. Вы должны их помнить, мистер Хансден, вы однажды заговорили о портрете леди…

– А, помню! Особа благородных кровей с тонким лицом и в шали, накинутой как драпировка. Ясное дело, ее портрет продали вместе с прочими вещами. Будь вы богаты, то могли б его купить – вы, если не ошибаюсь, говорили, что на нем представлена ваша матушка. Вот видите, что значит иметь пустой карман.

Да, этого я не мог не видеть.

«Но все ж таки, – подумал я, – не вечно же я буду прозябать в нищете. Может, настанет день, когда я смогу выкупить эти картины?»

– Кто приобрел этот портрет? Вы знаете? – нетерпеливо спросил я.

– Хорошенький вопрос! Я никогда и не пытался узнать, кто и что приобрел. Надо же! Вообразить, будто весь мир обеспокоен тем, что беспокоит его! Итак, всего хорошего. Завтра утром я отправляюсь в Германию; вернусь через полтора месяца и, возможно, навещу вас опять – любопытно, вы все так же будете без работы? – Он рассмеялся с мефистофельской издевкой и злорадством. Так, со смехом, Хансден и удалился.

Есть люди, которые, как бы ни стали вам безразличны за долгое отсутствие, всегда ухитряются после встречи оставить по себе превосходнейшее впечатление. Хансден же не был из их числа; встретиться с ним было почти то же, что принять хины; горечи оставалось не меньше, только вот целебного воздействия не ощущалось.

Возмущенный дух всегда грозит бессонницей. После встречи с Хансденом я проворочался почти всю ночь; к утру я все же задремал, но не успела сия благословенная дремота перелиться в не менее благословенный сон, как я проснулся от шума в гостиной, к которой примыкала моя спальня. Я услышал шаги, мне даже показалось, будто передвинули что-то из мебели, – шум продолжался всего пару минут и утих одновременно с тем, как закрылась дверь.

Я прислушался. Было абсолютно тихо – так что было бы слышно, как мышка шевельнется. Может быть, приснилось? Или, может, locataire угораздило ошибиться дверью? На часах не было еще пяти – и мне, и солнцу вставать еще не приспело; я повернулся в постели и мгновенно погрузился в сон.

Пробудившись пару часов спустя, я уже не помнил о том странном шуме, однако первое, что я увидел по выходе из спальни, живо вызвало его в памяти. Прямо у входной двери стоял на полу грубо сколоченный деревянный ящик, достаточно широкий, но высоты небольшой; вероятно, посыльный внес его в комнату, но, никого не обнаружив, так и оставил у входа.

«Едва ли это мне, – подумал я, подойдя поближе. – Скорее всего, здесь какая-то ошибка».

И я нагнулся прочитать адрес:

«Уильяму Кримсворту, эсквайру,

№***, *** Ст., Брюссель».

Я был немало озадачен и, заключив, что лучший способ что-либо выяснить – заглянуть внутрь, быстро перерезал веревки и вскрыл посылку.

Содержимое ящика было завернуто в зеленое сукно, аккуратно зашитое по краям; я подпорол перочинным ножичком шов, и, когда он чуть разошелся, через щелку блеснула позолота. Когда наконец доски и сукно были отброшены в сторону, в руках я держал большую картину в роскошной раме; прислонив ее к креслу так, чтобы она получше освещалась из окна, я отступил на несколько шагов и надел очки.

Небо на картине, затянутое тучами, грозное и мрачное, и деревья в отдалении, написанные в насыщенных темных тонах, делали особенно рельефным бледное и печальное женское лицо, оттененное мягкими темными волосами, почти сливающимися со столь же темными тучами фона. Глубокие, внимательные глаза смотрели на меня с задумчивостью и грустью; нежная щека покоилась на маленькой изящной ладони; шаль, уложенная искусной драпировкой на плечах, полуприкрывала тонкую фигурку.

Сторонний наблюдатель – окажись он в тот момент в моей комнате – услышал бы, как после добрых десяти минут безмолвного и пристального рассматривания картины я воскликнул: «Мама!» Вполне возможно, что сказал бы я и больше, однако первое слово, произнесенное довольно громко наедине с собой, мгновенно отрезвило меня, будто напомнив, что только помешанные беседуют сами с собой, – и тогда, вместо того чтобы проговорить свой монолог вслух, я изложил его мысленно.

Размышлял я довольно долго, все это время поглощенный мягкостью, чистотой и – увы! – несказанной грустью милых серых глаз матери, силой духа, запечатленной на ее челе, и удивительной тонкостью, чувствительностью, столь осязаемыми в строгом очертании рта.

Наконец, оторвавшись от ее лица, я наткнулся взглядом на небольшой листок бумаги, вставленный в угол картины между рамой и холстом, и только теперь я вопросил себя: «Кто ж прислал мне картину? Кто мог это сделать? Кто, вспомнив обо мне, спас ее из катастрофы Кримсворт-Холла и теперь передает законному владельцу?»

Я взял в руки листок и прочел следующее:

«Есть некая странная и глупая забава в том, чтобы преподнести ребенку сласти, дураку – бубенчики, а собаке – кость. За доброту свою ты вознагражден тем, что лицезришь, как ребенок перепачкивает себе конфетами всю физиономию, как дурак в радостном исступлении делается дурнее обычного, а добродушная псина обнаруживает свою собачью природу в неистовом терзании кости. Даруя Уильяму Кримсворту портрет его матери, я тем самым вручаю ему одновременно и сласти, и бубенчики, и кость. Огорчительно только, что не приведется мне наблюдать произведенного этим подарком эффекта, – я бы, пожалуй, добавил пять шиллингов к своей цене, если б на аукционе мне посулили такое удовольствие.

Поделиться с друзьями: