Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Единицы времени

Виньковецкая Диана Федоровна

Шрифт:

«Только скучный может быть тираном», — как-то невзначай обронил Иосиф, когда они говорили о тирании (соскучились!) и Яков, развивая эту тему, написал статью «Тиран и инфантильность», которую потом почему-то забросил, и она не была опубликована.

В самом начале нашей хьюстонской жизни возникла идея создания русскоязычного журнала, которая некоторое время занимала Якова, Льва Лосева и Иосифа Бродского. Я не помню точно, кому из них пришла эта мысль в голову, но они размышляли о русском толстом журнале в Америке, потому что «где ты живешь, там ты и должен печататься более или менее. Играть нужно на своем поле». И они стали мечтать об издании художественнофилософского журнала, где бы излагали свои идеи, потому как считали, что «мир потерял центры и мы теперь имеем мировую провинциальную литературу». Русские журналы в Америке, по их мнению, были заняты пусто–много–словием, всяческим мусором. Тогда Иосиф придумал даже название для журнала — «Эхо». (Этим именем потом Володя Марамзин назвал свой журнал в Париже. А слово «континент» для названия журнала Иосифу не понравилось, он даже хотел забрать свои стихи оттуда, но потом каким-то образом его убедили «не быть как все гении» и стихи были напечатаны.) Для воплощения желания в жизнь нужно было заняться литературной политикой, добычей средств, организацией. Кое–какие попытки были предприняты, и один хьюстонский миллионер какое-то время морочил голову, обещал, хвастался, но денег не нашел. Случая не подвернулось, деньги с неба не свалились, спонсор не отыскался, как теперь выражаются, и идея создания журнала угасла. Не получилось ни толстого, ни тонкого журнала с этими ребятами, служенье Муз чего-то там не терпит. Помимо мыслей о журнале они были заняты другими делами, жили не в одном городе, а в разных концах Америки, Интернет еще не появился, и журнальная эпопея, которая так внезапно возникла, так же быстро ушла в мир идей. А жаль.

Яков помимо геологической работы писал картины, статьи, работал над эссе о моделировании процесса живописи. Лев Лосев преподавал в колледже, писал стихи, статьи. Иосиф приступил к прозе на английском, которая так восхищала Якова. Однако Якову не так много удалось прочесть прозаических произведений Иосифа.

Смерть Якова для меня нечто большее, чем утрата мужа. Независимо от личных чувств, это трагедия предельного удаления интеллекта из мира. Как сказал Юз Алешковский: «Наша цивилизация еще не готова для таких людей». Яков нес свое достоинство и хранил в себе муки философского отчаяния. Иосиф предполагал, что в течение человеческой жизни человек находится во власти двух сил: одна привязывает к дому, к земле, к любви, а другая выталкивает вовне — в космос. Потенциал Якова не реализовался в рамках одной живописи, одной любви, одной Церкви — тяготение вовне победило земное притяжение. Мощное мышление Якова превращается во врага, рисует картины катастрофы, расширяет радиус трагедии и разрушает защитные механизмы. Получается, что у рассудка он не может найти утешения. «Не мозжечком, но в мешочках легких он догадывается: не спастись». Рациональность разрушающая. «лезвия ножниц трудно удержать вместе». В память Якова Михаил Шемякин нарисовал картину, как он говорит, «очень серьезную для моего творчества», вписал в нее строчки из Дмитрия Бобышева (кажется, они дружили) и строчки из Бродского.

…взгляд живописца — взгляд самоубийцы. Что, в сущности, и есть автопортрет. Шаг в сторону от собственного тела, повернутый к вам в профиль табурет, вид издали на жизнь, что пролетела.

Вот это и зовется «мастерство»: способность не страшиться процедуры небытия — как формы своего отсутствия, списав его с натуры.

Говоря словами Бродского, «трагедийная интонация всегда автобиографична». После трагического завершения Яшиной жизни долгое время я все слышала через черный гул в голове. Позвонил Иосиф. У него умер отец. Иосиф что-то говорил, что я должна выживать в любой ситуации, не строить из себя жертву. Самое ценное произведение — это твоя жизнь. Я запомнила: «Ты — метафизическая единица».

И «метафизическая единица» начала новый этап в своей жизни. уже без Якова. Надо сказать, что я никогда, ни при каких обстоятельствах из себя жертву не строила. И мне было больно не так за себя, как за Якова. Трагедия не в немыслимости существования без него, а в том, что «жизнь без нас, дорогая, мыслима».

На дне рождения Юза Алешковского в их с Ириной американском таунхаузе, стоящем на берегу ручья долины Коннектикут, выпивали и восхищались изумительными кушаньями, приготовленными самим Юзом. Юз большой мастер на кулинарные изыски. Гасконский гусь появился на столе в обрамлении черносливов, колбас, яблок и всякой всячины. Приступили к гусю, и тут раздался еще один поздравительный звонок. Юз берет трубку, улыбается, что-то там говорят приятное. и вдруг: «Идите на х.. (Что такое?) Напиши на автоответчике, а то все слишком любят тебя на..ывать, пользуются твоей добротой». Закончив разговор, Юз сообщает, что звонил Иосиф, поздравлял, но «его за..ли: рецензии, письма, звонки. просьбы. Вот я ему и посоветовал сделать такую запись на автоответчике». Юз умеет, как всем известно, остро выражаться.

После гуся кто-то упомянул мою книжку «Америка.» в каком-то позитивном контексте. Спросили мнение Юза, он стал бранить мой стиль, я — обороняться: мол, «пишу кружевами». Юз быстро парировал: «не кружевами, а х..ми». Борис Несневич, фотограф из Нью–Йорка, возразил Юзу, что «в некой неуклюжести и шероховатости есть преимущества. Иначе все получает одинаковую окраску, как газетный текст. Такая инфляция слов. И так кругом жаргон «Правды». Может, не гладко, но зато без обмана. И есть непредсказуемость.» Хотя первая моя книжечка Юзу понравилась, но к другим он снисходительно не относился и всячески дразнил меня за писательские попытки: «Скажи Володе Леви, чтоб он тебя загипнотизировал, чтоб больше ты не писала». Меня это огорчало. Конечно, каждое произведение можно толковать по–разному — и проблему языка, и психологию, и еще невесть что.

Я решила послать Иосифу свою «Америку» с записочкой, что, мол, не опозорила ли я свою «уникальность» этим писанием? С трепетом ожидала ответа, считая не дни, а минуты.

«Ай да Дина, Ваша хевра удостоилась шедевра», — ответил Иосиф.

Так элегантно не писал обо мне никто. Это была одна из моих больших радостей. Не знаю, стала бы я продолжать свои писания, если бы не было поддержки публики и мнений тех людей, которые меня вдохновляют. И если для Иосифа было безразлично, будут хвалить или отрицать его искусство, приговор его инстинкта — писать, то мне нужны были костыли, поддержка. Это скорей вопрос: какие стимулы были более важными для меня — внутренние или внешние? А может, эти «стимулы» не допускают разделения? Ведь проблемы самоусовершенствования неотделимы от проблем, связанных с общением между людьми. Теоретически одно, а как тебя касается — так другая окраска.

С еще большим трепетом я позвонила Иосифу с благодарностью за отзыв, хотя и боялась нарваться на предложенный ему Юзом автоответ. И в том последнем телефонном разговоре (наш разговор проходил за несколько дней до его смерти) Иосиф говорил мне вдохновляющие слова: «Валяйте! У вас получается.» Ему понравилась композиция моей «Америки» и. «движения души». Иосиф обещал меня поддерживать самым конкретным образом, писать об этом неловко, скажу только, что после такого одобрения у меня «душа запела» и я насовсем ушла в писатели. Сейчас испытываю от писания наслаждение и уже меньше впадаю в зависимость от мнений публики, пожалуй, больше уже завишу от себя самой и языка. И еще Иосиф тогда сказал: «Чем лучше человек пишет, тем больше он нуждается в редакторе. Мяу».

Наш старший сын Илья учился в Уеслаян университете в Миддлтауне, где жили Алешковские. Илья часто у них бывал, беседовал, опекал их сына Даничку и любил Юзовы пельмени. Илья не разделял привезенных нами злых взглядов на либеральные американские тенденции, хотя «левым» совсем не был — он видел, как его отца уводили на допрос. Он посмеивался над феминистическими выкрутасами в университете — придуманным девчонками туалетом, названным «пипол», демонстрациями студентов против каких–то неправильных банков, корпораций. (Кстати, потом многие из протестующих, за двумя- тремя исключениями, сами стали успешными членами этих банковско–корпоративных сект, наследуя отцовские пропуска, у Ильи же при попытке войти в эти здания в руках оставались ручки от дверей и диплом с отличием.) Юз решительно изливал свои антилиберальные воззрения и в частных беседах, и перед студентами, пытаясь истолковать истоки нашей неприязни к болтовне во имя народа. Когда Илья переводил выступления Юза, то оговаривал, что он — только переводчик; резкие, острые суждения Юза, в которых самыми нейтральными словами было «вы ничего не понимаете», у Илюши большой симпатии не вызывали. От манеры разговора Бродского с аудиторией, однажды выступавшего перед студентами Уеслаяна, Илюша тоже не пришел в восторг: «Как можно говорить с таким презрением к либеральным, демократическим людям, ведь в Америке многое достигнуто только благодаря противостоянию отдельных людей социуму. А нервный ответ Бродского девчонке, что ему нет никакого дела до людей в Южной Африке, — просто фашистский. Папа так бы себя не вел». — «И где оказался наш папа? — жестко возразила я. — Один интерес к высшим человеческим ценностям и желание во всех видеть образ Божий не помогает в этой жизни, и нужно уметь приютить в себе «демона сопротивления»». — «Но это не значит, что нужно хамить». Но это значит, Илюша, что нужно иметь в себе что-то, чтобы видеть зло.

Еще в Вирджинии по приезде в Америку я смутно чувствовала отдельные «писательские» порывы. От отчаянья, от внезапного одиночества, от желания выразить свое душевное состояние я писала письма в покинутое отечество. Отцу Александру Меню мои письма нравились, и он, можно сказать, первый вдохновил меня на писательство. В какой- то момент Яков тоже неожиданно сказал мне: «Начни писать для облегчения своего состояния. Смотри на соседей, Америку, наблюдай и записывай свое отношение к окружающему миру. Но всегда пиши только с любовью, если нет любви — не берись. Любовь — это отношение конечного к бесконечному».

А у меня — двое маленьких детей, маленький английский и первая, тоже маленькая, но работа в Америке. И никакой любви к бесконечному, а только к конечному — когда можно будет отдохнуть от кувырканий Данички и Илюшеньки. Я, естественно, отождествляла себя с текущим временем, а не с бесконечностью. «Видеть красоту в жизни, в отношениях — это дар писателя», — продолжал Яков. «Неужели у меня такое завелось?» — удивилась я.

«Однако, чтобы писать, ты должна учиться писать, учиться передавать оттенки чувств, мыслей, точность смысла». — «Как? Неужели можно научиться?» — «Начни читать Гоголя, Достоевского. стихи. На невспаханном поле растут только сорняки, Диночка!»

А когда читать? Двое детей и три английских слова. Раскрытые учебники английского и такое медленное продвижение в сторону освоения нового языка, что, видно, хочу оставаться наедине со своим, родным, русским. Яков, встревоженный моей тупостью, придумывал разные способы изучения: запоминать песни, стихи, поговорки, разработал специальную схему английского, как в английском языке все связано; схема его у меня до сих пор есть, а вот знания языка, какой был у него, так и нет.

«Придавай словам и фактам теплоту и свет, чтоб скучно не было» — этот абстрактный совет я могу повторить несколько раз, но как воплотить его в произведении? Как? Все время страхи, сомнения, и где взять свет и теплоту?

Поделиться с друзьями: