Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Единицы времени

Виньковецкая Диана Федоровна

Шрифт:

И недавний зритель, казалось, готовый насовсем отвернуться от этой картины, делающий выбор в пользу реальности, вовсе не отказывается от «богемных» идеалов, потому как сам ведь относит все происходящее во внешнем мире к себе лично. И так всегда. Живет между тем и другим — там и не там, блуждая и во времени и в пространстве. Стоит на перекрестке и радуется, что осознает себя стоящим. Может, из путаницы возникает смысл?

Из маленького визита я сделала глобальные выводы, наверное, я слишком напридумывала и в ту и в другую сторону? Но все равно:

«Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна».

По нашей Северной столице в шестидесятые годы ходили стихи Иосифа на листочках. Их перепечатывали, размножали, переписывали. Одним из самых первых «издателей» стихов Бродского и распространителей был Константин Кузьминский. Он собрал полного Бродского на декабрь 1962 года, и через его иностранные знакомства, в частности через Сюзен Масси, стихи двинулись на Запад. Кузьминский был исключительной личностью. Он испытывал экстаз от словосочетаний. Слово любил больше людей, кажется, больше себя и ради словосочетаний способен был потерять приятелей и друзей. В те годы Кузьминский провозгласил в поэзии первичность звука и развивал теорию «звукового стихописания», что было новым, экспериментальным и вдохновляющим.

Звук в его стихах впоследствии совсем заменил смысл. Кузьминский — наш Джойс — на вечере в Нью–Йорке читал поэму, посвященную как бы мне, где членораздельными были только первые фразы: «Динка, ее грудинка гладка, как спинка. О! Не тростинка!» Дальше на полчаса шел текст из набора слов. «Бумба. Тумба. Тамба. Мамба.» Негр, сидящий в зале, подпрыгивал в ритм поэтической речи Кузьминского. Иосиф, присутствовавший на том вечере, не выступал, а пришел послушать, и хоть и сам был за звук, за просодию, но и для него было слишком много Костиных звуков. В перерыве Иосиф сказал мне что-то вроде того, что «Кузьминский как перед вами развыпендривался», точное слово я забыла, или «развернулся»? Я отшутилась: «Костя меня в свой гарем заманивает: Яшка умрет — возьму тебя в гарем!» — «Думаю, что вы от этого предложения откажетесь», — иронично сказал Иосиф.

Костя «издавал» стихи из любви к поэзии и особенно превозносил питерскую поэзию. В своей «артистичной норе» Костя устроил выставку 23 художников из подпольной богемы. Он создавал вокруг себя маленький островок независимости, всегда был окружен бесчисленным количеством поэтов, поклонников и поклонниц, которые в него верили и считались его учениками. Мистифицировал немножко под Волошина. Во время чтения стихов Кукиным, в библиотеке Маяковского, Кузьминский со своими поклонниками демонстративно вышел. Кукин вдогонку: «Я знаю, вы уходите потому, что вам не нравится тематика моих стихов». Костя, обернувшись: «Да не тематика, Лева, техника — дерьмо!» Отомстил за Иосифа. (Кукин пытался сорвать вечер Бродского во ВСЕГЕИ.)

Своей откровенной прямотой Кузьминский быстро наживал врагов. Тот самый случай, когда правда в ущерб тактичности. Кузьминский ни перед кем не заискивал, любил эпатировать аудиторию своим эксгибиционистским вдохновением, считая, что без обнажения, без чрезмерной откровенности не может быть искусства. Уже в Америке он составил большую антологию подпольной поэзии, бесцензурного творчества русской словесности. Мне не так уж понравилась эта смесь «У Голубой лагуны». Получился большой капустник, самодеятельность. Но пусть будет как показ, что поэты и писатели интуитивно противодействовали искусственному разрыву традиции и поддерживали культуру. В результате «духовной кастрации. наши идеи обладают для нас почти гипнотическим обаянием первородства».

Невысоко ценя женскую поэзию, Кузьминский составил смешную книжечку из отрывков стихов поэтесс «Ах, зачем я это сделала?» с посвящением Марине Цветаевой и Анне Ахматовой. Приложил список одежды из строчек стихов Ахматовой: «Во что одевалась Анна Ахматова». А как Кузьминский не любит женских мемуаров, сколько он написал уничтожающих пародий! «А я была в голубом.» И вот я предоставляю ему еще одну возможность пройтись и по моим оборочкам.

В его словах, статьях часто звучал издевательский подтекст, он создавал легенды, иногда недоброжелательные. Неоднозначным было отношение Якова к Кузьминскому, если на Кузьминского воинственно нападали, то Яков его защищал, хотя духовный строй личности Кузьминского (ерничанье, злословие) не одобрял. Не только в России Константин выделялся своей оригинальностью, одеждой, кожаными штанами, шляпами, палками, но и в Америке, где почти невозможно никого ничем поразить, он все равно мог ошарашить публику каким-нибудь расшитым балахоном, торбой, гончими собаками, толпой поклонников, и американский прохожий невольно останавливал на нем свой взгляд. Видела, как проезжающая мимо Кости машина замедлила движение и даже попятилась назад, шофер и пассажиры чуть не вывернули шеи, озираясь на суперэкстравагантного Кузьминского. Он шел в каком-то азиатском кафтане, перевязанным жгутом, опираясь на палку–посох. Газета «Нью–Йорк Таймс» сравнивает Кузьминского с американским поэтом — «битником» Гинзбургом, который тоже бросает вызов истеблишменту и считает себя «мост брильянт мен ин Америка».

Кузьминский был хулиган, всегда в оппозиции к моде, к пошлости, и он таким и остался — себе не изменяет и всегда остается самим собой. Ты с порога знаешь, с кем имеешь дело, все говорит об этом: и лицо с хитрыми глазами, и слова, отзывающиеся о людях резко и иронично. Он не лицемерен. И если о нем пишут гадости, бросают в него лимоны, как говорят американцы, то он из них делает лимонад, пьет сок и получает наслаждение. И скорее обижается, если в него ничего не кидают. Как бы не забыли. (А бывшие изысканные поэты и писатели, которые отводили глаза при слове «жопа», и кто бы мог подумать, что они способны вылить друг на друга такие непристойности, такие журнальные пошлости, что даже байки Кузьминского кажутся почти невинными, во всяком случае не такими чудовищными. По–видимому, «они не знают, что бедствие среднего вкуса хуже бедствия безвкусицы», как говорил Борис Леонидович.) У меня для Кости всегда остается чувство любви и признательности за мои первые «Илюшины разговоры». Кажется, Костя, твоя была идея, что стариков нужно душить, пока они еще молодые?

Встреча со стихами Бродского была знаменательной не только для меня. «Бродский сразу спустил на воду броненосец — его видно издали, других можно было разглядеть в океане поэзии только через бинокль или подзорную трубу», — скажет писатель Давид Дар, в те времена влиятельный наставник молодых литераторов и поэтов. Загипнотизированные величием «Броненосца», отдельные лодки причаливали к берегу и больше никогда не выходили в плаванье. В юности почти все пишут стихи, но тот, кто осознавал выразительность языка Иосифа, разницу между собой и новым уровнем поэтической стихии, кто чувствовал высокие эстетические требования, которые выдвигались стихами Иосифа, кто не хотел быть потопленным, кто не хотел соревноваться, — для тех стихи переставали быть главным их занятием. «Почему ты перестал писать стихи?» — спросили одного геофизика–поэта в нашей экспедиции. «Бродский всех теперешних поэтов прикрыл большой крышкой, и под той крышкой я закончил свою поэтическую карьеру. От его стихов на вечере во ВНИГРИ я обалдел и понял: мне такие стихи не написать. Даже подражать ему невозможно. Одним словом, мне писать стихи мешает величие стихов Бродского».

В начале шестидесятых Иосиф дружил с геологом Сергеем Шульцем, сыном заведующего кафедрой геоморфологии С. С. Шульца, у которого я училась. Они обменивались литературой, журналами, фотокопиями, копировали интересные материалы из «Современных записок». Более четырех тысяч страниц журнала было ими перекопировано, помимо «Записок» они много чего еще перепечатывали: четырехтомник Ануя, пьесы Беккета, полного Т. С. Элиота. Сергей писал стихи, «некоторые — по оценке Иосифа — просто замечательные». Будучи в ссылке, Иосиф по строфам разобрал Сережины стихи, и «более глубокого понимания смыла написанного и звукового ряда мне не довелось слышать», — напишет Сергей об этом разборе. Но Сергей оставит серьезное занятие поэзией, поставит свою поэтическую лодочку на якорь. Он станет ученым, доктором наук, историком. Издаст несколько книг по истории архитектуры Санкт–Петербурга. И когда уже в девяностые годы мы встретились с Сергеем, он признался, что рядом с Иосифом не мог писать стихи — у него не было такой стихии поэзии, как у Иосифа. И в своем эссе о Бродском напишет, что «не встречал ни одного человека, в котором стихии поэзии, вдохновения и свободы, рвущейся из земных пут, было бы больше, чем ее было в Иосифе Бродском».

Друг юности Иосифа Яков Гордин тоже писал стихи. Он посвятил Якову Виньковецкому вдохновенный стих, даже с пророческими строчками: «...и в ересь впасть, и умереть ересиархом и изгоем». И вот, после того как совсем недавно был издан сборник стихов Якова Гордина «Памяти птицы», можно видеть, что он был одаренным поэтом, лучше других известных стихотворцев. Но если в юности встретишься с Иосифом и его стихами и понимаешь их как нечто значительное, то начинаешь сомневаться в своих опытах, и через какое-то время сомнения побеждают поэзию. Яков стал историком, писателем, общественным деятелем.

Константин Азадовский, тоже давний друг Иосифа, литератор, переводчик с немецкого, тоже уклонился от соблазна писать стихи. Почему? «Трудно было писать рядом с Иосифом», — сказал он мне, восхищенной его переводами стихов Рильке.

Жаль или не жаль? Так они чувствовали, а правильно или нет? Они свое поэтическое вдохновение перенесли в другие занятия.

Теперь новые царят мысли. Новые соблазны. Новые жанры (шпионские и детективные не в счет). Другие властители дум. «Мир больше не тот, что был прежде, когда в нем царили страх, абажур, фокстрот, кушетка и комбинация, соль острот». «Теперь всюду антенны, подростки, пни вместо деревьев...». В новые времена в момент догнали и обогнали Америку по производству макулатуры на душу населения. Издается, печатается, показывается все подряд. Магазины завалены. Натиск ширпотреба. Фантазии, восторги, доморощенные умозаключения, изощренная расхлябанность, будто не было никакой приличной литературы. Возникают какие-то мнимые величины, выдвигаемые прессой и знатоками. Но так и должно быть — это свобода. А как тут разобраться, где свобода, а где своеволие — «все позволено»? Понятия добра и зла совсем перепутались, «удобного» внешнего врага вроде нет, и тут встречаемся с другим злом — внутри нас.

Поделиться с друзьями: