Эгопроза
Шрифт:
Сегодня предстояло написать очень трудную сцену гибели Андре де Балуа. У Софи был принцип: никогда не вставлять в роман то, чего не видела и не прожила сама. Поэтому обычно она ограничивала себя описанием женского мира, который знала в доскональности. Однако сражения были из иного, мужского мира. Правдиво изобразить бой, когда воздух наполнен свистом раскаленного металла, со всех сторон несутся вопли ярости и стоны боли, когда лопаются струны оборванных судеб, у нее не получилось бы.
Но поле брани она видела, это было самым страшным воспоминанием всей ее жизни.
Поздней осенью двенадцатого года они с отцом возвращались в сожженную Москву, проезжали через Тарутино, где двумя неделями ранее случился кровавый бой и погибли пять тысяч человек. Убирать мертвецов было некому, окрестные жители разбежались кто куда.
«Не смотри», — сказал отец и опять, как при отъезде из Воронова, задернул шторку. Но карета подскакивала на ухабах, занавеска колыхалась, а мертвецы лежали близко от дороги — так, как каждого застигла смерть.
Это Софи и описала. Не саму схватку, а поле у деревни Флуэн после того, как французская кавалерия полегла под саксонской картечью. Рассказ о героической, безнадежной, захлебнувшейся в крови контратаке она прочла в «Пти журнале».
«Андре, выбитый из седла одним из первых, ибо скакал в переднем ряду, оглушенный падением, не чувствующий боли из-за переломанного позвоночника, лежал на спине, не способный и не желающий шевелиться, ибо двигаться означало суетиться, а всё суетное, земное осталось позади, он это чувствовал всей своею освободившейся от жизни душой. Осталось только высокое небо, оно манило и ждало, они приглашало войти в голубые врата, распахнувшиеся меж белых облаков. Всё бывшее прежде не имеет значения, всё было только сном, подумал он, улыбаясь. Ну же, Земля, отпускай меня, не мешай мне взлететь. Всех остающихся ему было жалко, а более всего милую Натали, самый лучший из привидевшихся в жизни снов. Глаза умирающего закрылись, но улыбка осталась. Вечером мародер, обшаривавший трупы, увидев улыбающееся мертвое лицо, перекрестился и обошел веселого покойника стороной».
Старуха вытерла слезы. Она всегда плакала, когда писала трогательную сцену.
— Определенно, это будет моя лучшая книга, — сказала графиня вслух.
И медленно, звучно, пробуя на язык, произнесла название, только что пришедшее ей на ум: — «Le ciel de Sedan»50.
Отличное сочетание злободневного и вечного. Издатель будет в восторге.
Поражение плоти и победа духа — вот о чем роман. Об этом и вся человеческая жизнь, если она прожита правильно.
Легкий ужин — сыр, хлеб, яблоко местного сорта «дус-эвек» — ей подали в кабинет. Когда-то Софи строго-настрого запрещала своим детям читать за едой. В старости это стало одним из ее тайных удовольствий. Наступила самая приятная пора — вечернее чтение. Достойно проведенный день, как и достойно прожитая жизнь, заслуживают покойного досуга перед наступлением ночи.
Сегодня чтение предстояло особенное. Наконец-то дошла посылка, отправленная кузиной из Петербурга! В ней долгожданный роман «Война и мир», о котором так много говорят и пишут. Разумеется, это интересно не с литературной точки зрения, какая у них там может быть литература, но монументальное сочинение описывает русско-французскую войну и, как сообщает кузина, там есть главы, посвященные отцу! Ну и все-таки автор — не какой-то мелкопоместный дворянчик, а из рода графов Толстых, bon sang ne saurait mentir51.
Волнуясь, графиня разрезала бумагу. В камине потрескивали дрова, на столе покачивали огоньками свечи.
Ouah, целых четыре тома!
Начало было на французском. Затем, очевидно осмелев, писатель переходил на русский. Перелистывая страницы и скользя взглядом по абзацам, Софи испытывала неприятное удивление. Ее всегда радовало, когда те, кого она любила, делали что-то успешно — и всегда огорчало, если нечто удачное делали те, кого она ненавидела. В гадкой стране генералов Дуракиных не может, не должно быть хорошей прозы! Надо же, одного из героев тоже зовут Пьер — вроде бы нерусское имя.
Какая необычная манера письма. Бесстрастная, не окрашивающая сцены в теплые авторские цвета, претендующая на то, что это настоящая реальность. Ты будто подглядываешь, подсматриваешь — и веришь, что всё именно так и было. На фотографирование, вот на что это похоже! Но это нечестно, неправильно, это не искусство! Не живопись, а мертвопись! Художник не делает ни одного мазка без смысла, без художественной задачи, это фотограф без разбора регистрирует всё, что видит стеклянный зрак его камеры. Вот к чему, спрашивается, в романе длинная, превосходно написанная, но явно не нужная для сюжета сцена волчьей охоты?
С раздражением почувствовав, что начинает втягиваться в повествование, такое же ухабистое, вязкое, бесконечное, как недоброй памяти российские дороги, Софи захлопнула первый том и взяла третий. Кузина написала, что графу Федору Ростопчину там отведены два больших эпизода в третьей части.
А, вот. Автор зачем-то изменил в имени одну букву. «30-го числа Пьер вернулся в Москву. Почти у заставы ему встретился адъютант графа Растопчина».
Однако свои достоинства есть и в фотографии. Читая, как толстовский персонаж беседует с московским главнокомандующим, Софи так и увидела отца, услышала его голос. Он был узнаваемый, совсем как живой! Именно так папa с людьми и разговаривал — быстро, усмешливо, захлебываясь словами, так что не всегда угонишься за мыслью. «А! здравствуйте, воин великий. Mon cher, entre nous, вы масон?» И да-да, именно так стремительно переходил от настроения к настроению, обескураживая собеседников. «И, вероятно, спохватившись, что он как будто кричал на Безухова, который еще ни в чем не был виноват, он прибавил, дружески взяв за руку Пьера: Eh bien, mon cher, qu'est ce que vous faites, vous personnellement?»52 Единственное, в чем ошибся автор — в 1812 году отец изгнал из своей речи все французские слова и стал говорить только по-русски, стараясь использовать побольше простых, народных слов.
Это был не портрет отца, написанный художником — кисть всегда приукрашивает, — а безжалостная фотография, но именно это и вызывало в памяти столь живое воспоминание. Что ж, возможно в толстовской технике есть свой резон. Но научиться ремеслу фотографа легко, в этом нет души.
Софи стала листать дальше, до главы XXIV.
Здесь про отца было много. И сразу же скверное: «…пылкий сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя и с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять». Неправда! Отец чувствовал душу русского человека! И люди, простые люди, его любили!
Дальше — еще хуже. «Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из-под ног почву, на которой стоял, и решительно не знал, что ему делать». Клевета! Отец никогда не терял головы, особенно в минуту опасности! Он был решителен и бесстрашен!
С отвращением и негодованием она прочитала предвзятое, нет, насквозь лживое, очерняющее описание народной расправы над изменником Верещагиным. Она очень хорошо помнила тот день, и как его было не помнить! Отец вернулся измученный, несчастный, с ног до головы в пыли и стал рассказывать матери — Соня подслушивала за дверью, — что из-за кутузовского малодушия Москву оставляют без боя, что жители в совершенной панике и поддерживать порядок с малыми силами городской полиции невозможно, что пьяная чернь растерзала заключенного, а это хаос и бунт.
«Москва гибнет, — хрипло говорил отец, — а вместе с нею гибнет Россия. Позорно гибнет, сама дается в руки Бонапарта! Так нет же! Никто и никогда не скажет, что Ростопчин отдал вверенную ему Москву на поругание! Подобно Лукреции, она предпочтет гибель!»
В тот ужасный день он и принял решение, повернувшее ход войны и показавшее Наполеону, царю Александру, всему миру, что Россия предпочтет позору самосожжение!
Выдернуть из величественной античной драмы мелкий безобразный эпизод? Запечатлеть героя московской трагедии «человеком в генеральском мундире, в шляпе с плюмажем, с бегающими не то гневными, не то испуганными глазами»? Какая несправедливость, какая гнусность!