Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но казус Горького действительно хрестоматиен — подробно изучен, задокументирован, многократно описан. Да и жернова, в которые угодил Алексей Максимович, были очень уж тяжелы и безжалостны. Вернувшись на родину, Горький попал в западню, в золотую клетку, а его семья фактически превратилась в заложников.

Поэтому более интересным (и тревожным) с психологической точки зрения мне представляется казус Василия Жуковского, который находился в несравненно менее жесткой ситуации и всё же основательно подпортил свой некролог. К тому же эта поздняя метаморфоза известна главным образом литературоведам, на уровне массовой культуры она репутацию поэта почти не омрачила. Да и, в отличие от горьковского перерождения, никакого общественно-политического значения не имела. Это была драма камерная, личного масштаба. Но в той системе координат, которую я для себя выработал, «вид со стороны» не столь уж важен, все главные события и превращения происходят в твоей внутренней вселенной (см. начало книги, про главный выбор). Поэтому нравственная коррозия благороднейшего Василия Андреевича меня нервирует сильнее, чем превращение «гордого сокола» Алексея Максимовича в ползучего ужа.

Ну и, конечно, мне как автору на руку «недоисследованность» внутренних мотивов Жуковского. Она дает мне возможность реконструировать и беллетризировать психологию персонажа. В моем нынешнем возрасте, в очередные «мира минуты роковые», мне нетрудно представить себя 66-летним Василием Жуковским в 1849 году. И заглянуть туда, куда заглядывать страшно.

Но прежде чем я начну реконструировать и беллетризировать, несколько слов о Жуковском и о 1849 годе.

Василий Андреевич Жуковский был лучшим русским поэтом перед тем, как воссияла звезда Пушкина — да просто первым русским поэтом, которого двести лет спустя можно ценить и любить без скидки на архаику. Вряд ли найдутся современники, завороженные поэтикой Хераскова или Державина, а у Жуковского есть стихи по-вневременному прекрасные. Например мое любимое:

О милых спутниках, которые наш свет

Своим сопутствием для нас животворили,

Не говори с тоской «их нет»,

Но с благодарностию — «были».

Еще обаятельней общественная репутация Василия Андреевича, запечатленная в многочисленных мемуарах, художественных произведениях и фильмах. Сохранилось это отношение и у потомков (за исключением вышеупомянутых литературоведов, огорченных финалом).

Нечасто случается (во всяком случае в России), чтобы люди очень разных и даже противоположных убеждений относились к кому-то с одинаковой симпатией, но Жуковского любили и современники-литераторы, и царское семейство, и глава Третьего отделения Дубельт, которого он шутливо величал «любезным дядюшкой», и реакционер граф Уваров, и ссыльные декабристы. Последнее для моей новеллы особенно важно. У Василия Андреевича была слава ходатая за опальных и несчастных, он всю свою жизнь «милость к падшим призывал». Это был человек возвышенный, благородный, мягкий, очень добрый, а кроме того — редкость для художника — не ревнивый к чужим талантам, но, наоборот, заботливо и бескорыстно им помогавший.

У отношений Жуковского с августейшей фамилией своя история, довольно нетривиальная. В молодости он был приглашен учителем русского языка к невесте великого князя Николая, тогда еще не наследника, а просто одного из младших братьев царя, и оказался так хорош, что его взяли на ту же должность, когда в Россию приехала невеста следующего из братьев, великого князя Михаила. С принцессой Вюртембергской, будущей великой княгиней Еленой Павловной, одной из самых светлых личностей российской истории, Жуковский тоже проявил себя наилучшим образом. Это дамское лобби обеспечило поэту место уже по-настоящему значительное — он стал воспитателем цесаревича Александра, будущего Александра II.

Жуковский считал главной педагогической задачей снабдить ученика «нравственным компасом», который будет нацелен на благородные поступки. Идею он почерпнул у героев моей швейцарской новеллы Песталоцци и Фелленберга (выше я цитировал впечатления Василия Андреевича от посещения школы Хофвиль).

В результате у душителя свобод Николая I вырос наследник, который потом станет Царем-Освободителем. С таким наставником, как поэт Жуковский, цесаревич получился и милосердным, и великодушным, и вообще, как тогда выражались, «добросклонным».

Суровый Николай иногда раздражался на чересчур прекраснодушного, вечно за кого-то просившего Жуковского, но в то же время ценил его, уважал — и продвигал в чинах. В конце концов Василий Андреевич дослужился до тайного советника, достиг денежного благополучия, был награжден высокими орденами, всячески обласкан.

И всё же бoльшую часть своей жизни он был несчастлив. Судьба редко ведет себя по-доброму с добрыми людьми — такое ощущение, что они ее чем-то бесят. Она больно бьет их, испытывает на стойкость, всячески демонстрируя им, что жизнь отнюдь не добра. Сердце Василия Андреевича вечно терзалось от неразделенной любви; женщины, в которых он влюблялся, выходили за других. Он дожил до старости (которая в девятнадцатом веке наступала рано) в одиночестве.

Но на пятьдесят девятом году судьба Жуковского чудесно переменилась — будто решила вознаградить хорошего человека за хорошо прожитую жизнь золотой осенью и красивым закатом. Василий Андреевич оставил службу, покинул суровую родину и поселился в идиллической германской провинции, женившись на юной, чувствительной, прелестной немецкой барышне. На склоне лет стал отцом чудесной девочки и чудесного мальчика. Одним словом, осуществилась всё та же заветная писательская мечта о доме, увитом плющом.

Свободного выезда из России тогда не было — только с позволения начальства и не более чем на пять лет, причем с обязательством трижды в год получать в российском представительстве «свидетельство о жизни», то есть аттестат о непредосудительном поведении. Но разрешение Жуковский получил, свидетельство приятнейшему и близкому к августейшим особам человеку без проблем выдавали, с родины поступала отличная генеральская пенсия и обильные литературные доходы, счастливый человек переводил для собственного удовольствия «Одиссею», переписывался с друзьями, обустраивал быт, учил «нравственному компасу» подрастающих детей, наслаждался европейской цивилизацией и горячо любил Россию издали (это намного легче, чем вблизи).

А потом всё взяло и рассыпалось. Судьба будто из коварства дала стареющему поэту разнежиться и расслабиться — чтобы подкрасться на мягких лапах и впиться острыми когтями прямо в душу.

В 1848 году грянули революционные события, и тихая Европа запылала со всех сторон. Мятеж докатился и до мирного Баден-Бадена, где так славно жили Жуковские, заставил их покинуть уютное гнездо, заметаться из страны в страну.

Беззаконие, распад мироустройства, грубость плебса повергли чувствительную душу поэта в ужас. Вот он живописует кошмары революции в письме другу, обретающемуся в блаженно спокойной России: «Перед нашим вагоном и позади его около тридцати вагонов, все наполнены солдатами и пьяною чернью с заряженными ружьями, косами, дубинами и прочими конфектами; крик, шум, топот, стрелянье из ружей; и на каждой станции надобно было ждать: одни выходили из вагонов, другие в них лезли — с криком, песнями, воем, лаем, стрельбой; наконец до десяти героев село на кровле нашего вагона». Это Жуковский не видал русского бунта — поездить бы ему по российской железной дороге семьдесят лет спустя, в девятьсот восемнадцатом. Но Василию Андреевичу хватило и бунта немецкого.

В тот год происходит коренной пересмотр его привычных убеждений. Революционером Жуковский, упаси боже, никогда не был, он всегда почитал и даже поэтизировал царскую власть, но при этом являлся стопроцентным либералом, этаким «оппозиционером его величества». Множество раз он вызывал неудовольствие и даже раздражение государя, «жандарма Европы», своими увещеваниями печься о внутренних нуждах отчизны, не навязывая себя иным странам. Спасала непрошеного советчика только репутация безобидного мечтателя да высочайшая приязненность.

Но испугавшись Хаоса революции, Жуковский стал истовым сторонником самодержавия, которое представлялось ему единственным оплотом разумности и порядка в обезумевшем мире. Его стихотворение «К русскому великану» похоже на заклинание:

Не тревожься, великан!

Мирно стой, утес наш твердый,

Отшибая грудью гордой

Вкруг ревущий океан!

В 1848 году этот бывший западник, «русский европеец» пишет: «Более нежели когда-нибудь утверждается в душе моей мысль, что Россия посреди этого потопа (и кто знает, как высоко подымутся волны его) есть ковчег спасения…Ход Европы не наш ход; что мы у нее заняли, то наше; но мы должны обрабатывать его у себя, для себя, по-своему, не увлекаясь подражанием, не следуя движению Запада, но и не вмешиваясь в его преобразование. В этой отдельной самобытности вся сила России».

Поделиться с друзьями: