Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Саша Черный был полной противоположностью своей маленькой жене — высокого роста, с покатыми плечами, с почти совсем седыми свинцового цвета волосами, которые сильно контрастировали с черными бровями и поразительно живыми, молодыми темно-карими глазами. В одном стихотворении он словами своей музы очень метко описал себя: «голова твоя седая, а глазам шестнадцать лет». Мне всегда приходила на ум эта фраза, когда я смотрела на Сашу Черного. Медлительный, неуклюжий, он был беспомощен, как большой ребенок, — ничего не умел сделать сам по хозяйству, не вникал ни в какие денежные дела, во всем подчинялся железной воле Марьи Ивановны и ее неиссякаемой энергии. Саввка нарисовал на него карикатуру: ссутулившись, заложив руки за спину, он в раздумье стоит в нашем садике. Очень выразительно получился у Саввки уныло свесившийся на лоб хохолок на голове Саши, его поза животом вперед, покатые плечи, мешком висящие брюки и эти руки, заложенные за спину таким ленивым жестом. Казалось бы, Обломов, настоящий Обломов! Но это так кажется только на первый взгляд. На самом деле это очень желчный, раздражительный, легко воспламеняющийся человек. Когда за обедом он видел макароны спагетти, посыпанные тертым сыром пармеджиано, — блюдо, к сожалению, слишком часто появляющееся на нашем столе, так как кулинарная фантазия бедняги тети Наташи, поставленная в условия итальянской кухни, потеряла свойственный ей раньше творческий полет, — у Саши Черного моментально падало настроение и он разражался желчными тирадами о характерных свойствах итальянцев вообще и о их кухне в частности. При этом доставалось всему: музыке итальянцев, их народным песням, их экспансивности и жестикуляции, их легко воспламеняющимся и столь же быстро гаснущим натурам, южной лени и любви к «дольче фар ниенте» — сладкому безделию, которое — что греха таить! — свойственно порой и истинно русскому человеку. Упрямо склонив голову над тарелкой, как бы готовясь ее забодать, он правой рукой пренебрежительно ковырял вилкой в макаронах, а нервными движениями мизинца левой руки смахивал несуществующие крошки со скатерти, изредка бросая короткие испепеляющие взгляды на притихших за столом остальных членов нашей разношерстной компании во главе с тетей Наташей и Марьей Ивановной, — мама большею частью на обедах не присутствовала. Саша Черный беспощадно громил государственное устройство Италии, ее партию фашистов, которая как раз праздновала два года своего господства, и, конечно, ее знаменитого дуче Бенито Муссолини — ему-то и доставалось больше всех. Саша Черный едко издевался над спесивой фигурой дуче, держащего очередную речь с балкона на пьяцца Венециа, над его квадратной челюстью, выдвинутой вперед упрямым движением тирана и властолюбца, над его лысой головой и предрекал ему печальную участь всех тиранов мира — гибель на виселице или под ножом гильотины, когда обманутый им народ наконец прозреет.

Ненависть Саши Черного к фашистам мы наивно объясняли одним несчастным случаем, который произошел как-то с ним. Глубоко задумавшись и ничего не замечая вокруг, он брел по улице опустив голову, по своему обыкновению заложив руки за спину. Он так задумался, что не услышал трубных звуков фашистского гимна, не увидел ни знамени, ни шагавшего отряда чернорубашечников. Опомнился он от удара палкой по голове, сбросившего с нечестивца шляпу и оставившего большую шишку на его темени, — бедняга потом еле доплелся до дому и с пеной у рта сыпал проклятья варварству фашистов, которые ударили его за то, что он не снял шляпу перед их «паршивым знаменем».

Но мы совершенно не разделяли возмущения Саши Черного итальянским характером. Нам как раз очень нравилась беззаботность итальянцев, их восприимчивость ко всему красивому, искренность и непринужденность в проявлении чувств. И напрасно он утверждал, что итальянцы только и способны к легкомысленному веселью и сладкому ничегонеделанью, — мы убедились, что им свойственна и грусть, и глубокие размышления. Особенно это выражалось в их песнях, над которыми так ядовито издевался Саша Черный. Из одной, очень известной и популярной неаполитанской песни «Вернись в Сорренто!» он сделал шутливую пародию и часто напевал себе под нос на ее мотив:

— Скажи мне ласковое слово — и ты увидишь, кем я буду: выше шаха, выше хана, выше Гималай-гора я буду! Покорю Белуджистан, Персию и Индию, дагестанским шахом буду, а тебя я не забуду!

Надо сказать, что пел он очень верно, с неподражаемым кавказским акцентом, и при этом его темные глаза блестели лукавством и мальчишеским задором. В такие минуты он был удивительно симпатичен, и становилось понятным, как этот желчный и раздражительный человек мог писать очаровательные стихи, полные добродушного юмора и тонкой наблюдательности, — никакие слабые стороны людского характера не могли уйти от его пронзительного взора. Единственными живыми существами, не попадавшими под огонь его сарказма и язвительных шуток, были дети. Маленьких детей он любил страстно, безмерно уважал и делался в их обществе совершенно другим человеком. Я как сейчас вижу такую картину: Саша Черный, думая, что его никто не видит, в укромном уголке нашего садика присел на корточки перед маленькой дочкой нашей дворничихи Нинеттой, которая возится со своими игрушками. Она рассаживает кукол на землю, чем-то их кормит и разговаривает с ними. Я, притаившись за кустом, наблюдаю. Меня интересует, как это Саша, столь презрительно относящийся к итальянскому языку и никогда на нем не говорящий, будет договариваться с девочкой, порядочной к тому же нелюдимкой. Саша что-то тихо говорит ей, что-то объясняет. Слов я не слышу, но вижу, что Нинетта прекрасно его понимает. Доверительно положив ручонку ему на колено, она, подняв к нему лицо, слушает как завороженная, потом сама начинает что-то рассказывать, показывает Саше куклу, сует ее ему в руки и с увлечением смотрит, как он бережно берет ее и начинает кормить с ложечки. Глубокая нежность и ласка совершенно преображают обыкновенно брезгливое и недовольное лицо Саши Черного — оно просто светится добротой, всегда насмешливые глаза ярко блестят, он всей душой погружается в детский мир игры. Более того, он сам превращается в ребенка. И Нинетта, эта дикарка, от которой и слова-то никогда не дождешься, не то что улыбки, сейчас смеется каким-то воркующим счастливым смехом, что-то лепечет, ручонкой берет Сашу за нос и наклоняет ему голову, чтобы он мог лучше разглядеть какие-то подробности в туалете куклы. И он что-то ей говорит, говорит…

…И встает былое светлым раем,

Словно детство в солнечной пыли…

Мой брат Валентин пишет в своей статье «Саша Черный, мой учитель»: «Значение творчества Саши Черного огромно. В созданной им области поэзии он неповторим. Сама личность его, скромная, обаятельная, искренняя, восторженно восприимчивая и пропитанная легким и нежным юмором, с позывом на беззлобный сарказм, располагала кого угодно к себе. В свою очередь Саша Черный преклонялся перед творчеством и личностью Леонида Андреева».

А в своем письме Валентину Мария Ивановна Гликбер вспоминает:

«…Ты не можешь себе представить, какое удовольствие мне доставляют твои письма. В тебе есть та задушевность, какую так ценил мой муж в твоем отце, с которым он встречался очень редко, но всегда их беседы носили такой интимный, задушевный характер, что он, пробродив с ним полночи по петербургским улицам, всегда возвращался домой какой-то просветленный, будил меня и говорил: „Знаешь, я опять бродил с Андреевым по городу и возвращаюсь домой, как всегда после встречи с ним, как бы обновленным, с верой в лучшее, что есть в каждом человеке!“ А это были встречи пессимиста с пессимистом, какими их обоих считала широкая публика», — добавляет Мария Ивановна Гликберг.

«Конец жизни, — пишет дальше брат, — он провел в Ля Фавьер, в очаровательном домике на холме среди сосен. Как известно, он был довольно хрупкого здоровья, со слабым сердцем. Раз, летом 1932 года, был пожар — явление нередкое на южном побережье. Конечно, он помогал всем тамошним жителям тушить огонь, таская ведра с водой, хлопая ветками по угольям, все это в солнечном угаре. Кое-как дотащившись до дома, он лег, недолго пролежал так в полузабытьи, и его не стало. Ему было 52 года.

Только что мне удалось с женою побывать на церемонии открытия памятной доски Саше Черному на кладбище Лаванду, где он похоронен.

Все мы должны выразить сердечную благодарность В. К. Волгиной за ее неутомимую деятельность и прекрасную инициативу установления этой мемориальной доски с трогательной надписью на двух языках, столь заслуженной любимым и близким нашему сердцу поэтом».

К животным Саша Черный тоже относился очень нежно, и, когда Саввка подобрал где-то бездомного щенка, ничем собой не примечательного, и принес его домой, Саша первый подал голос в его защиту и доказал маме, что собака в доме совершенно необходима.

Щенка мы назвали Бенвенуто, то есть «благословен приходящий», и, несмотря на его явно плебейское происхождение и большую шишку на лбу, что, по словам Чехова, бывает только у очень глупых собак, стали любить его и холить. Особенно любил Бенвенуто Саввка: вечно возился с ним и пытался внушить азы собачьего воспитания. Нельзя сказать, что его усилия увенчались успехом. Бенвенуто хотя и превратился со временем в довольно рослую рыжевато-коричневую собаку, сохранил тем не менее свои разбойничьи манеры, некстати облаивал вполне приличных людей, приходивших к нам в гости, и не дай бог, если кто-нибудь проходил слишком близко от его миски, когда он обедал, давясь от неприличной жадности, — он свирепо рычал и норовил вцепиться проходившему в ногу, даже если эта нога принадлежала тете Наташе, только что принесшей ему еду. Судьба бедняги Бенвенуто совсем не оправдала данного ему имени. Тетя Наташа вернулась однажды с прогулки чуть не плача — на ее глазах к Бенвенуто, беспечно трусившему рядом с нею, подбежали какие-то мужчины, накинули собаке на шею петлю и бросили в железную клетку, где уже находилось несколько несчастных псов. Несмотря на вопли тети Наташи, собачники, злорадно усмехаясь, умчали Бенвенуто в неизвестном направлении. В доме поднялся такой плач, что мама, узнав адрес центра, куда свозили со всего города бродячих собак, вместе с Саввкой отправилась выручать Бенвенуто.

Ее подвели к огромной клетке, где томилось двадцать тощих, взъерошенных и озлобленных собак, — они выли, визжали, дрались, клочья шерсти летели во все стороны. Жалкий и растерянный, Бенвенуто жался к прутьям клетки, а увидев маму, стал так радостно визжать, вилять хвостом и бросаться к ней, что она безропотно заплатила довольно большой штраф. Оказывается, Бенвенуто схватили потому, что он был без ошейника и без поводка, и ему купили эти атрибуты культурной собаки. Недолго, однако, шикарил Бенвенуто в своих новых доспехах: вскоре он заболел — и ветеринар велел его усыпить.

В Риме у нас гостила наша бабушка Анна Яковлевна, она была очень интересным человеком. Профессор скульптуры и архитектуры, лауреат При де Ром — она окончила Академию изящных искусств в Париже и была награждена этой славной премией, позволяющей провести год в Италии для досконального изучения ее музеев и старинных памятников архитектуры. Кроме этого академического пребывания в Риме, бабушка провела несколько лет в Италии, главным образом во Флоренции, прекрасно говорила по-итальянски и кроме музеев и памятников архитектуры знала в этих городах каждую улицу, каждую площадь, мост, знала точно, каким трамваем надлежало проехать в любой конец города, какие где достопримечательности. Бабенька, как мы называли бабушку, была добрейшим, бескорыстнейшим человеком, мы все ее очень полюбили и часами могли слушать ее рассказы о Советской России, о которой имели очень смутное представление. Бабенька была известной общественной деятельницей и членом большевистской партии еще задолго до Октябрьской революции. Советская Россия после ее рассказов перестала быть для нас некоей терра инкогнита, и мы стали с увлечением распевать революционные песни, которым она нас научила. В особенности «Варшавянка» поразила меня торжественным, глубоко трагическим мотивом, а в звуках похоронного марша передо мной воскресла, казалось, давно забытая картина похорон жертв революции на Марсовом поле. Стоим мы с братом Саввкой, вцепившись стынущими руками в решетку Летнего сада, а мимо медленно, в такт тягучей, бесконечно печальной музыке, проходят колонны очень высоких, как казалось нам, печальных солдат в длинных серых шинелях и больших сапогах, которые все враз, с тяжелым грохотом ударяли по мостовой. Разделенная на куски грохотом сапог, траурная мелодия тяжелыми глыбами оседала в душе, давила каким-то неосознанным, потрясающим все мое существо горем. Саввка повернул ко мне побледневшее лицо:

Поделиться с друзьями: