Эхо прошедшего
Шрифт:
«Здесь все цветет и зеленеет: яблони, сирень и цветная капуста с сухарями, черт бы ее себе взял, — шутливо писал папа бабушке из Рима. — Но какая тут жара, маточка, для апреля месяца что-то неприличное…»
Сначала мы приехали в Мюнхен, где по маминому плану мы должны были провести несколько дней.
Мюнхен был мало похож на те немецкие города, которые мы видели до сих пор: Берлин, Штеттин, Дрезден — даже Дрезден! — были все как на подбор серыми и унылыми, а этот город был ярким, веселым, каким-то праздничным. Помню, как мы поехали на какой-то холм над городом. Был солнечный день, мы переезжали через мост над рекой Изар и поражались, какая это необыкновенная река. Она была совершенно зеленая, правда, немного мутная, потому что, объяснили нам, сейчас весна и в горах тает снег, но потом, говорили мюнхенцы, вода делается прозрачной и ярко-зеленой — даже в ванне.
Самое сильное впечатление на меня произвела церковь — она стояла в узком проулке недалеко от нашей гостиницы, выдаваясь боком в этот проулок, так что не хватало места, чтобы рассмотреть ее. Тем не менее, если сильно задрать голову, можно было увидеть остроконечные шпили готических башен. Церковь носила название Фрауенкирхе («Женская церковь»), что тоже было необычным и сообщало ей какой-то нежный, женственный вид. В узком провале переулка было совсем темно, а наверху сияло солнце и голубело небо. Острые, как иголки, шпили церкви вонзались в это сияющее небо, а вокруг них на головокружительной высоте летали ласточки.
Завернув за угол переулка, я очутилась перед входом в храм. Большие двери была раскрыты, и оттуда мощными волнами лилась музыка. Что-то было в этой музыке такое необыкновенное, что я, забыв про свою вечную застенчивость, поднялась по ступеням и вошла в храм.
Громадная, полутемная внизу внутренность церкви была обрамлена устремившимися ввысь переплетами сводов, узкие статуи святых простирали вверх узкие ладони, пилястры, выступы остриями своих треугольников тоже тянулись вверх, как будто им было тесно здесь, как будто бы они хотели пронзить крышу и устремиться в небо.
И все это огромное здание заполнено величественным гулом неизъяснимо торжественной, возвышенной музыки. Казалось, что поют сами стены. В этой музыке ничего земного, — хрустально чистая, отрешенная от человеческих страстей, она тоже устремляется в небо.
Я подняла голову, — многочисленные остроконечные арки и переплеты сводов соединялись где-то высоко-высоко. Сквозь узкие длинные витражи окон проникали лучи солнца, а в этих косых разноцветных лучах плавала сизая дымка, и быстрокрылые ласточки стремительно резали пласты этой дымки, носясь из окна в окно.
И вот мы уже едем в мягких вагонах международного экспресса через Баварию, которая кажется нам куда приветливее и веселее северных областей Германии. У полосатеньких шлагбаумов мы с изумлением видим толстых бородатых, волосатых дядей в коротких штанишках с вышитыми помочами.
— Что это? Они еще ходят в школу? — вопрошает наивно Саввка, но ему объясняют, что это национальный костюм.
В самом деле, мы вспоминаем, что на швейцарских плитках шоколада мы часто видели изображение Вильгельма Телля в таких именно штанишках, — он шагает, опершись на плечо своего сына, того самого, на голове которого лежало пресловутое яблоко.
Нам сказали, что скоро из окна поезда будут видны горы — не какие-нибудь, а сами Альпы. Мы чуть не открутили себе шеи, стараясь заглянуть подальше по ходу поезда: никаких гор видно не было. Вдруг кто-то из наших спутников спокойно говорит:
— Да вот же горы, уже видны!
Мы смотрим во все глаза — ничего. Все та же плоская веселая равнина с цветущими садами, лугами.
Все смеются, видя наше недоумение.
— Вы не туда смотрите. Вверх посмотрите! — сказал наконец один добродушный немец, показывая куда-то в небо.
Мы смотрим: какие-то белые облака неподвижно стоят на синем небе.
— Где же горы?! — вопрошаем мы дуэтом.
— Это и есть горы, — говорит, посмеиваясь, немец. — Эти облака и есть горы.
Мы потрясены — как, эти облака, так высоко от земли, такие легкие, прозрачные почти, да и не видно, что они стоят на земле, — они отделены от нее голубоватой дымкой, они висят в воздухе.
Становилось темно, очень скоро окрестности слились, как бы прикрытые темным саваном, и только вершины гор, которые теперь уже чуть ли не висели над нами, стали розовыми. Удивительно, всюду уже темно, туман пополз по равнине, а горы стоят себе, освещенные солнцем, и дела им нет до ничтожных людей, мельтешащих где-то далеко внизу, у их ног.
В купе зажгли свет, — наши спутники оживленно разговаривали с мамой, удивляясь, как это у нее, такой молодой, такие большие дети, но нам с Саввкой все вдруг стало безразлично. Ноги, руки как бы распухли и налились тяжестью, тело обмякло, голова норовила склониться на чье-нибудь плечо или просто упасть на грудь, разговор, смех доносились как сквозь закрытые двери. Мама заметила наше состояние и вышла в коридор. Наши ноги как-то сами собой поднялись и скрючились, головы уткнулись в висящие в углу пальто и что-то твердое, не слишком похожее на подушку, но какое это было блаженство! Потом, помню, кто-то меня подталкивал, поворачивал, спускал ноги на пол. Я сопротивлялась, отпихивала руки, наконец разобрала слова, сказанные маминым голосом:
— Их невозможно разбудить, а ведь уже утро…
Мы с Саввкой поспешно проталкиваемся в коридор, к окну. Поезд идет по узенькому выступу на склоне горы. Далеко внизу долина, зеленая-зеленая, по самому ее дну бежит ручеек — сверху все кажется крошечным. На другой стороне долины — гора. Она поднимается уступами — большими и широкими, как лестница великана, на них — зеленые, белые, сиреневые лужайки. Я долго не могла понять, почему эти луга разноцветные, но потом разглядела, что это цветы: на белых лужайках — нарциссы, на сиреневых — гиацинты!
Вдруг поезд въезжает в сплошную, курящуюся удушливым дымом тьму. Слышны крики:
— Закройте окна!
И мы погружаемся в тоскливое ожидание — страшно думать, что мы углубляемся внутрь самой горы, что над нами сейчас тяжелая земля, камни, скалы.
Я таращу глаза в темноту, но, кроме тусклого мерцания синей лампочки в купе, окруженной плавающими пластами синего дыма, ничего не вижу. Вдруг я замечаю призрачное свечение, исходящее откуда-то спереди. В этом таинственном свете начинают проступать черные блестящие стены туннеля, проносящиеся так близко, что их можно достать рукой. Свет усиливается, делаясь теплым, золотистым и радостным. Мы выезжаем из туннеля, — и это светит солнце в том радостном мире, который мы покинули и который сейчас снова увидим. Сияние впереди делается нестерпимо ярким, стук колес, отдававшийся в самой голове, внезапно стихает, и перед самым носом моим движется откос, поросший зелененькой, такой родной травкой. Я даже различаю несколько беленьких звездочек цветов земляники, совсем как на склоне обрыва у Плаксина, когда мы с Тином обследуем свои земляничные владения, с нетерпением дожидаясь, когда созреют ягоды и мы сможем, «срезав хлыстик», понестись рысью за добычей.
Саввка теребит меня, заставляет высунуться из окна и посмотреть назад — поезд заворачивает и видно маленькую черную дыру туннеля, из которого мы только что выехали: из нее еще поднимается черный дым. И мы с Саввкой с восхищением говорим о тех умных людях, которые проложили эту железную дорогу через горы и ущелья, — какие смелые, умные люди!
Потом все кричат:
— Посмотрите, посмотрите!
И мы видим падающую откуда-то с непостижимой высоты серебряную ленту. Она кажется неподвижной, повисшей в воздухе, а внизу белый туман стоит над клокочущей водой и вдруг вспыхивает разноцветной радугой — точно хрустальная арка перекинулась над водопадом…