Эхо прошедшего
Шрифт:
И еще помню: мы с тетей Толей и с двоюродной сестрой Элианой всю ночь трясемся в поезде по знакомому маршруту Париж — Жуан-лэ-Пен. Тетя Толя, со свойственным ей умением приспосабливаться к самым неожиданным обстоятельствам, тут же по прибытии находит в боковой улочке на некотором отшибе от моря и фешенебельных прибрежных отелей прелестную комнату — у хозяина была большая плантация дынь и помидоров. Тетя Толя требуемую сумму на два месяца вперед платит, и мы остаемся с весьма ограниченным капиталом в кармане на Лазурном берегу «колыбели человечества». Тетя, однако, не унывает — она надеется, что легендарные старые американки, известные своей экстравагантностью и обилием зеленых банкнот, станут заказывать модные туалеты, которыми не успели обзавестись в своей Америке, — и тут-то тетя Толя подоспеет со своими услугами. Увы, миф о богатых сумасбродных американках быстро рассеялся: они, конечно, не перевелись, но, видимо, предпочли сшить свои туалеты проездом через Париж или Лондон, — во всяком случае заказчиц не было и нам угрожала медленная голодная смерть среди роз, дынь и помидоров.
Бедняга тетя Толя билась как рыба об лед и с экспрессией, выработанной ею за долгие годы, прожитые в Италии, проклинала и юг, и море, и растленный Жуан-лэ-Пен. Мы с Элианой вздыхали сочувственно, но не унывали, загорали на пляже, купались, воровали помидоры.
Наконец тете Толе удалось устроиться на кухне одного ночного бара. Владельцем этого «Ирем-бара» был предприимчивый русский, принявший на работу нескольких соотечественников, в том числе и тетю Толю. Она обязалась готовить «русские пирожки». В баре, как гласила реклама, должен был выступать приехавший из Парижа Александр Вертинский. Мне было очень интересно познакомиться с этим человеком, о котором столько слышала, песни которого знала и многие из них любила.
Удивительно владея ритмом и гармонией, Вертинский создал свой собственный, неповторимый жанр в песне, которая тогда еще не называлась эстрадной.
Изломанная, вся в каких-то взлетах и надрывах, его песня как нельзя лучше выражала упадочническое настроение русской эмиграции. В чем заключалось очарование этих стихов, медленного пения с трагическими паузами, с вибрациями грассирующего вкрадчивого голоса? Теперь нам это не совсем понятно, но тогда, в последние предреволюционные годы и в долгие годы эмиграции, не было, наверное, девушки, которая не твердила бы наизусть стихов про золотистый плен волос ветреной Ирен и не отождествляла бы себя с бледной, экзальтированной девушкой, которая воображает, как «в горящем Версале с мертвым принцем танцует она менуэт».
К моменту открытия бара тетя была уже там своим человеком и получила в свое распоряжение отдельный столик в экзотическом садике с пальмами, подсвеченными разноцветной иллюминацией.
Когда я подходила в назначенный час к высокой стене, за которой расположен был «Ирем-бар», мои выгоревшие на солнце волосы были смазаны арахисовым маслом для блеска, и в них красовался белый цветок. Я отворила калитку, и ко мне сейчас же подошел высокий и худощавый человек в смокинге. Он поклонился мне и сказал, грассируя:
— Здравствуйте, красивая девушка! Что это у вас в волосах — магнолия?
Этот несколько деланный звук в нос в слове «магнолия» и картавое «р» подсказали мне, что передо мной — Вертинский! Так вот он какой — немного бледный блондин неопределенного возраста, скорее молодой, чем старый. Непринужденно взяв под руку, он подвел меня к столику, где уже сидела тетя. Что ж, это был очень интересный вечер. Играл оркестр, и время от времени Вертинский выходил и пел свои песни. Так, пропев один куплет своего знаменитого танго «Магнолия», он вдруг сошел с эстрады и направился к нам. Я оглянулась невольно, но тетя лягнула меня довольно чувствительно под столиком, и я поняла, что приглашают меня…
В самом деле он низко, с любезной улыбкой мне поклонился, и мы пошли на площадку, где перекрещивались разноцветные лучи иллюминации и пары томно скользили под звуки «Магнолии», которую продолжал играть оркестр. Высокий Вертинский оказался прекрасным танцором и очень милым собеседником.
Позже он спел неизвестную мне песню, страстно протягивая в мою сторону руки: «…Я так хочу, чтобы ты была моею!..» — к которой я отнеслась, естественно, как к проявлению художественной гиперболы, свойственной поэтам и певцам, но которая приятно щекотала мое самолюбие. Глубокой уже ночью, когда публика начинала расходиться, Вертинский сел к нашему столику, и мы дружно повеселились вместе с тетей, которая сильно насмешила Александра Николаевича своими рассказами о богатых американках, так бессовестно обманувших ее надежды.
На следующий день я увидела Александра Николаевича на пляже — он сидел в тени большого зонта, а у ног, «как воплощенный миф», полулежала на песке русская жуан-лэ-пенская красавица — ярко-рыжая, того изумительного медно-золотого цвета, какого не достичь никакой краской, с молочно-белым прелестным личиком и огромными зелеными глазами. С русалочьим выражением какой-то скрытой тайны она смотрела на Вертинского, а он закрыл глаза и, кажется, дремал, — при ярком свете его лицо уже вовсе не казалось молодым…. Финансовый эффект, на который надеялся владелец бара, несмотря на песни Вертинского и тетины пирожки, оказался чрезвычайно скромным, и бесплатных посетителей вроде меня перестали впускать. Заглядывая в щелку, я видела полупустой бар и мрачного Вертинского за отдаленным столиком. Так и погорел «Ирем-бар», просуществовав всего каких-то три недели, в продолжение которых я всего раза два еще разговаривала с Вертинским на пляже.
И опять я дома, в Париже. Опять унылая, такая пустая и неинтересная жизнь в поисках работы, хоть какой-нибудь работы, лишь бы не быть дома, не видеть маминого осуждающего лица. Энергичная и деятельная по своей натуре, мама страдала от своей, скорее кажущейся, чем настоящей, бездеятельности: маме очень хотелось активно участвовать в чем-то конкретном, в труде, приносящем зримую пользу окружающим, — пусть этот труд физический, он все равно приносит удовлетворение и даже счастье тому, кто работает. Таково было мамино кредо, но всю свою жизнь маме не пришлось своим собственным трудом зарабатывать себе на пропитание, на содержание своих детей, — за все это раз и навсегда заплатил папа. Маминым идеалом была деловая женщина, что-то быстро и хорошо — обязательно быстро и хорошо! — делающая со спокойным деловым лицом, подтянутая, никогда ничего не забывающая, не путающая. Маму больше всего огорчало, что сама она как раз меньше всех подходила к этому идеалу своей непривычкой к каждодневной дисциплине, к обязательному вставанию в определенный час раннего утра…
Мама устроилась на работу по своей собственной инициативе. Савва поступил в хореографическое училище, главным педагогом которого был Фокин. В училище принимали самых разных по возрасту и способностям молодых людей, учили классическому балетному танцу, отбирая при этом самых способных, — с ними занимался тогда сам Фокин, остальные, не теряя надежды пробиться к нему в ученики, занимались с разными преподавателями, большей частью это были бывшие «звезды» дореволюционных русских театров: помню, что с Саввой одно время занималась Ольга Преображенская, прима-балерина императорских театров.
«Покорение» Фокина произошло, конечно, не сразу, но в конце концов оно все же произошло, и начались для Саввки тяжелые часы тренировок у стенки, с другими. «Я же гибок, как французский ключ!» — сокрушенно вздыхал Саввка, пытаясь встать в пятую позицию или сделать мост. Постепенно это ему все же начало удаваться, он занимался с увлечением.
На телах танцовщиков не остается ни грамма жира — одни натянутые стальные мускулы выпирают со всех сторон даже у женщин, что вовсе уже не так красиво, зато мужчинам донельзя идет. Мне, кстати, было очень полезно прощупывать эти мышцы во время изучения массажа: на Саввке, как на древнегреческих статуях, были отчетливо видны даже шесть выпуклостей мышц живота, и мышца плеча делтоид, названная так по сходству с дельтой реки, отчетливо делилась на три рукава — прямо живой медицинский атлас!
Хореографическое училище находилось в старых огромных залах в центре Парижа. Никаких уборных для артистов, никаких душей, никаких буфетов. Мама посмотрела на все это, и ей пришла в голову мысль — надо устроить буфет, где за недорогую цену голодные адепты искусства танца могли получить чашку чая с бутербродами или булочками.
С каким увлечением мама взялась за оборудование маленькой комнаты непонятного прежде назначения под буфет! Раздобыла где-то столики и стулья, купила много одинаковых чашек с блюдцами, большой чайник, необходимые кастрюли — боюсь, это оказалось достаточно дорогим, и вряд ли прибыль от буфета окупила его, хотя мама и уверяла всех о прибыльности своего предприятия.