Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Экспансия - 1

Семенов Юлиан

Шрифт:

– Что вам угодно?
– кашлянув, спросил Анхел.

– Мне нужен доктор Брунн, если вас не затруднит.

– Кто его просит?

И Роумэн ответил:

– Коллега.

Через несколько секунд Штирлиц взял трубку, и Роумэн испытал странную радость, услыхав его бесстрастный, чуть суховатый голос.

– Зайдите к Кемпу, - сказал Пол, не назвавшись, - и пригласите его спуститься вниз. Скажите, что я привез ему очень важную информацию и что я хо...

– Он уехал два часа назад, - перебил его Штирлиц, заново удивившись той бледности, которая была на лице Кемпа, когда они встретились в лифте. Кемп сказал, что сегодня попозже вечером за Штирлицем заедет его, Кемпа, друг, надо бы вместе поужинать, есть чем обменяться, говорил нервно, покусывая свои красивые чувственные губы.

– Куда он уехал?
– спросил Роумэн.

– Не знаю... В последние недели он как-то забывает мне докладываться, совсем отбился от рук.

– Исправим, - пообещал Роумэн.
– Позвоните ему домой. Вы знаете его номер?

– Это не проблема. Узнаю.

– Скажите, что вы сами подъедете к нему. Я буду возле вас, на углу, через двадцать минут, спускайтесь.

Сев в машину, Штирлиц сказал:

– Дома его нет. Экий вы встрепанный... Что-нибудь произошло?

– Произошло, - ответил Роумэн задумчиво.
– Ладно, едем дальше, там разберемся... Произошло много интересного, Штирлиц... Сколько уплатите, если я скажу, что мне известно, кто убил Вальтера Рубенау?

– От кого пришла информация?

– От Мюллера.

Штирлиц достал сигареты, закурил, покачал головой:

– Комбинируете? Или - правда?

– Я только что из Мюнхена. Я говорю правду. Хотя и комбинирую. На ваше счастье в архиве Гиммлера сохранилась запись телефонного разговора Мюллера с неустановленным абонентом. Группенфюрер сказал этому неустановленному абоненту: <Срочно сработайте человека, фотографию которого вам покажут. Это некий Рубенау. Не спутайте его. Тем препаратом, который вам сейчас передаст профессор из Мюнхена, можно работнуть дивизию. Это - то же самое, что готовили Шелленбергу для Штрассера и чем вы работали на пароме. Невыполнение задания исключается. Речь идет о компрометации того же красного, как и в первом эпизоде>. Мог быть такой разговор?

– Я бы очень хотел, чтобы этот разговор сохранился.

– Он сохранился.

– Вы его привезли?

– Нет... Зато я привез другое... Я привез значительно более ценное, чем эта запись... Я привез из Мюнхена очень важный вопрос, Штирлиц... Он звучит так: <Что же выходит, доктор? Получается, что вы - красный?>

Штирлиц глубоко затянулся, внимательно посмотрел на измученное лицо Роумэна, покачал головою, тихо, словно блаженствуя, рассмеялся и ответил:

– Красный. Не коричневый же. Разве у вас глаз нет?

ШТИРЛИЦ - XX __________________________________________________________________________

Роумэн аккуратно припарковал машину возле своего дома и долго не отрывался от руля, задумчиво глядел на Штирлица:

– Зайдем ко мне, - сказал, наконец, он, - я приму душ и переоденусь. А потом сядем и спокойно поглядим в глаза друг Другу.

– Глядеть будем молча?
– спросил Штирлиц.
– Если молча - я согласен.

– Красные так же подозрительны, как коричневые?
– усмехнулся Роумэн.

– Красным, которые работали против коричневых в их доме, надо было постоянно думать о своей голове, пригодится для дела, поэтому они действительно весьма осмотрительны и зря не искушают судьбу.

– Ладно, там решим, как глядеть - молча или обмениваясь впечатлениями...

– Позвоните Эрлу Джекобсу, кстати говоря. Ему донесут, что я самовольно бросил работу, у н а с в ИТТ такое не принято...

– Вам туда больше возвращаться не надо, - сказал Роумэн.

– Это как?

– Так. Вы в прицеле. За вами идет охота. Мне и кабанов-то жаль, а уж людей - подавно.

Они поднялись на четвертый этаж; возле двери в свою квартиру Роумэн опустился на колени, тщательно осмотрел замок, достал из плоского чемоданчика конверт с <пылью>, снял с ручки двери <пальцы>, только после этого осторожно повернул ключ и вошел в сумрак прихожей, сразу же ощутив сухой, горьковатый запах <кельнской туалетной воды>, которую Криста заливала в ванну.

Сколько надо дней, подумал Роумэн, чтобы новый запах сделался в твоем доме постоянным? Она прожила у меня девять дней... Сколько же это-будет часов? Чуть больше двухсот... Двести шестнадцать, если быть точным, самая считающая нация, это у нас получается автоматически, щелк-щелк, и готов ответ, платите в кассу. Интересно, а сколько минут прожила у меня Криста? Двести шестнадцать на шестьдесят. Интересно, смогу в уме?

– Сейчас, - сказал Роумэн, - садитесь и наливайте себе виски, доктор.

Он замер, начал считать, вышло двенадцать тысяч девятьсот шестьдесят минут. Достав ручку, он пересчитал на уголке салфетки; сошлось.

А если разбить минуты на секунды, подумал он, тогда Криста прожила у меня вообще уйму времени. Я ведь ни разу не спросил ее, что такое <теория чисел>, которой она занимается. А занимается ли?
– подумал он. Может быть, ей сочинили эту самую теорию для легенды? Гаузнер человек университетский, знает, как работать с интеллигентами вроде меня; к тому же получил хорошую информацию из Вашингтона - даже о том, что я не успевал в колледже по точным дисциплинам. Ладно, сказал он себе, с этим мы тоже разберемся. Когда <веснушка> вернется, и я скажу ей, что знаю в с е, абсолютно в с е. И, несмотря на это, очень ее люблю. Так люблю, что не могу без нее. И пусть она выбросит из своей головенки прошлое. Меня не касается прошлое. Люди должны уговориться о том, что прошлое - если только они не геринги и борманы с кальтенбруннерами - принадлежит им, только им, и никому другому. Нельзя казнить человека за то, как он жил прежде, до того, как ты встретился с ним, это инквизиция. Если ты любишь человека, который за двенадцать тысяч минут оставил в твоем доме прекрасный запах горькой <кельнской воды>, и тот хирургический порядок, который поддерживала Мария, сделался не мертвенным, как прежде, а живым, нежным, и всюду угадывается присутствие женщины, и оно не раздражает тебя, привыкшего к одиночеству, а, наоборот, заставляет сердце сжиматься щемящей нежностью, неведомой тебе раньше, а может быть, забытой так прочно, будто и не было ее никогда, тогда к черту ее прошлое!

– Я сейчас, - повторил Роумэн, отворив дверь в ванную. Устраивайтесь, я мигом.

Штирлиц кивнул, отвечать не стал, не надо мне здесь говорить, подумал он, потому что я ощущаю эндшпиль. Странно, очень русское слово, а изначалие - немецкое. Ну и что? А <почтамт>? Это же немецкий <пост амт>, <почтовое управление>. Поди, спроси дома: <Где здесь у вас почтовое управление>, вытаращат глаза: <Вам почтамт нужен? Так и говорите по-русски! Причем здесь <почтовое управление>, у нас таких и нет в городе>. Штирлиц усмехнулся, подумав, что благодаря немцам одним управлением - будь неладна тьма этих самых управлений - меньше; почтамт, и все тут! <Аптека>, <порт>, <метро>, <гастроном>, <радио>, <керосин>, <кино>, <стадион>, <аэроплан>, <материал>, <автомобиль>– сколько же чужих слов стали привычно русскими из-за того, что чужеродное, инокультурное иго не дало нам совершить тот же научно-технический рывок, какой совершила благодаря трагическому подвигу русских, принявших на себя удар кочевников, - Западная Европа!

Штирлиц плеснул виски в высокий стакан, сделал маленький глоток, вспомнил заимку Тимохи под Владивостоком, Сашеньку, ее широко поставленные глаза, нежные и прекрасные, - как у теленка, право, и такие же круглые. Тимоха тогда налил ему своей самогонки, и она тоже пахла дымом, как эти виски, только настаивал ее старый охотник на корне женьшеня, и она была из-за этого зеленоватой, как глаза уссурийского тигра в рассветной серой хляби, когда он мягко ступает по тропе, припорошенной первым крупчатым снегом, а кругом стоит затаенная тайга, и, несмотря на то, что леса там редкие, много сухостоя, само ощущение того, что простирается она на многие тысячи километров - через Забайкалье и Урал - к Москве, делало эту таежную затаенность совершенно особенной, исполненной вечного величия.

– Вот бы прокочевать всю нашу землю отсель и до стен первопрестольной, - сказал Тимоха, когда они возвращались на его зимовье после удачной охоты на медведя и несли в мешках окорока и натопленное нутряное сало, панацею ото всех болезней, - Сколько б дива навидались, Максимыч, а?

Слушая Тимоху, Штирлиц (тогда-то еще не Штирлиц, слава богу, Исаев, хоть и не Владимиров уже) впервые подумал об ужасной устремленности времени: действительно, можно остановить течение реки, построить опорную стенку, чтобы не дать съехать оползню, можно задержать движение стотысячной армии, но нельзя остановить время. Как прекрасно сказал Тимоха: прокочевать, чтоб насмотреться див дивных... А ведь жестокий смысл машинной цивилизации был заключен именно в том, чтобы лишить человека врожденной страсти к путешествиям, которое ученые обозначили <кочевым периодом> развития общинного строя. После того как образовался город, который немыслим без р у к а с т ы х ремесленников, поэтической страсти к перемене мест наступил конец, - поди, удержи клиентуру, если то и дело покидаешь мастерскую в поисках див дивных, что сокрыты за долами и лесами, где лежит таинственная страна твоей мечты... Вот и получилось так, что родилось новое качество народов: на смену поэтике пришла деловая хватка, сузился людской кругозор, впечатления сделались ограниченными стенами твоего ремесла, воцарилось р а в н о д у ш и е, без которого просто-напросто немыслимо изо дня в день, всю жизнь повторять один и тот же труд, веря, что золото, которое накопишь к концу пути, позволит вновь услышать в себе зов предков, без опасения за дело, начатое тобою с таким трудом, и, поудобнее устроив в мягкой постели свое старое, измученное тело, предаться мечтаниям о дерзких путешествиях через моря и горы, поросшие синими лесами, которые шумят, словно океан, и так же безбрежны.

Поделиться с друзьями: