Экспансия - 3
Шрифт:
приказом.
Арриба Испания!
Сердечно Ваш Хосе Росарии.
7
X. Росарио.
Строго секретно!
Росарио!
Срочно включитесь в операцию по <объекту Брунн>, запланированную
в Буэнос-Айресе на сегодня; сообщение наших коллег из <Организации>
по поводу этого дела пересылаю вместе с телеграммой.
Операция должна быть проведена крайне аккуратно, абсолютно
конспиративно; человек <Брунна> должен быть перевербован, а сенатор
Оссорио скомпрометирован контактом с посланцем <объекта>.
Об исполнении доложить немедленно.
Аргентинские друзья об этом не должны знать.
В случае неожиданного подключения людей д-ра Блюма' немедленно
снеситесь со мной.
Виго-и-Торнадо.
_______________
' <Д-р Б л ю м>– Мюллер.
КРИСТИНА (Осло сорок седьмой) __________________________________________________________________________
Ощущение п у с т о т ы было теперь постоянным. Каждое утро - за мгновение перед тем, как проснуться, - Криста опускала руку на то место, где должно было быть сердце Роумэна, ощущала больничный холод крахмальной простыни и наволочки, вскидывалась с подушки и, не открывая еще глаз, кричала в пустую квартиру:
– Пол!
Только услыхав его имя, произнесенное ею, спящей еще, она открывала глаза, садилась на кровати и сразу же тянулась за сигаретой, хотя обещала Роумэну, что никогда, никогда, никогда, никогда не будет курить натощак.
Она всегда помнила их последний проведенный вместе день; Пол тогда вернулся совершенно раздавленный, поседевший - голова совсем белая, а не с проседью, как раньше, какая сила была в этой его шевелюре, а в седине больше мудрости и отстранения, - пригласил ее поужинать, увез в маленький мотель, показав глазами в зеркальце старенького <фордика> на две фары, упершиеся в их номерной знак; она молча кивнула, положив руку на его ледяные пальцы, сжимавшие руль.
– Знаешь, все время полета я читал Библию, - говорил он тогда.– Там есть прекрасная фраза: <бог есть любовь>, кажется, у апостола Иоанна. Он выводит это из того, как Христос восходил на Голгофу; любовь чужда насилию, диктату, она тиха, полна ожидания, причем ожидания сострадающего... Тогда я впервые по-настоящему задумался над тем, что любовь немыслима без свободы. Кстати, первым мне об этом сказал Брунн, тогда я не придал значения его словам, а в самолете начал тщательно просматривать Библию и открыл для себя, что о свободе, о праве личности на собственную мысль там ничего не написано... Наоборот, когда я заново читал главу про Адама, то не мог не прийти к выводу: он рискнул посчитать себя свободным, подчинился собственному желанию, не заставил себя соотносить чувство с суровыми канонами творения и за это был проклят и изгнан... Первый падший мужчина, отринутый от бога за то, что посмел не таить свою любовь к женщине Еве...
Она тогда еще крепче сжала его пальцы, шепнула:
– Хочешь, я подышу на каждый палец? Они у тебя как ледышки...
– Нет, не поможет. Это у меня должно случиться само, я согреюсь, когда чуть успокоюсь, - ответил Роумэн.– Не надо, конопушка... Меня не оставляет страшное чувство, что мир мстит счастливым. Правда... Как страшно: высший трагизм религии заключается в таинстве расстояния... Чем дальше мы от того, что было девятнадцать веков назад, тем неразгаданнее становится начало... Ведь то, что едино, нет смысла вязать морским узлом, правда же? А всякая связь есть желание преодолеть разрыв...
– Мне очень часто кажется, что все, происходящее у нас с тобою, уже было.
– И мне так кажется, любовь. Только я не помню, чем все кончилось в тот, первый раз, много веков назад, когда у нас с тобою только начиналось...
– Ну их всех к черту, родной, а? Давай поставим на всем точку?
И тогда он, обведя глазами приборный щиток машины, тихо, но так, чтобы его слова можно было записать, если в машину в о т к н у л и микрофон, ответил:
– Ее поставили за нас, конопушка. Нашей свободой распорядились по-своему. Остается принимать те правила, которые нам навязаны.
– Ты не мо...
Он сжал тогда ее пальцы, еще раз показал глазами на щиток и вздохнул:
– Я теперь не могу ничего. Ровным счетом ничего. Понимаешь? Ни-че-го...
Мотель находился на берегу океана, неподалеку от того места, куда Грегори привозил Элизабет с мальчишками купаться; кухня была отвратительная, мясо и овощи, но зато можно было сесть у самой кромки прибоя и, не опасаясь п о д с л у х а, говорить то, о чем нельзя сказать ни в одном другом месте на земле; там Роумэн и предложил Кристе г л у б и н н у ю игру: <Начну пить, изменять тебе, опускаться...> <Изменять по-настоящему?> Она тогда не смогла удержаться от этого вопроса, кляла себя потом, как можно говорить е м у такое, это же о н, Пол, ее любимый и единственный, неужели бабья ревнивая дурь столь неистребима в дочерях Евы?! <Ты сможешь вынести все это?>– спросил он тогда. <Смогу>, ответила она и теперь кляла себя за этот ответ.
...Криста поднялась с кровати, прошлепала босыми ногами по толстым, проолифленным доскам на кухню, - оформила ее точно так, как у Пола в Мадриде, - поставила воду на электрическую плитку, достала настоящий кофе (после того, как ей уплатили деньги за дом, можно было пользоваться рынком, там продавали все, какой-то пир во время чумы), сварила себе маленькую чашечку м е д л е н н о й, тягучей, темно-коричневой, вязнущей в зубах жижи, сделала два глотка и сразу же почувствовала, как сердце начало биться, раньше она его вообще не ощущала. Нельзя быть такой здоровой в этом больном мире: такое здоровье вызывающе.
Зачем я сказала ему тогда, что <смогу>? В любви необходимо быть точным. Я должна была представить себе весь этот ужас расставания, страх, постоянный страх, что с ним там случилось, он один, без меня, кто поможет ему, кто закроет его, если в лицо ему наведут револьвер, кто будет целовать его грудь, когда сердце молотит <заячьей лапкой>?
Криста заплакала; она всегда плакала беззвучно, только спина тряслась и лились слезы, неутешные, как у маленькой девочки; она помнила свое детское впечатление (чем чище человек, утверждал Пол, тем больше он помнит свое детство), когда соседская Герда, ей было, кажется, четыре годика, каждое утро, просыпаясь, начинала плакать в голос, вой какой-то; папа тогда сказал Кристе: <Видишь, как это некрасиво - голосить на потребу окружающим? Это она так привлекает к себе внимание, вырастет, боюсь, нехорошим человеком>.
А вдруг это не игра, а у Пола настоящий инфаркт, подумала она. Телеграмма Элизабет такая тревожная, в ней столько отчаяния... А ты хочешь, возразила она себе, чтобы сестричка сделала приписку: <Игра развивается как надо, все хорошо, мы их дурачим>?!
Ох, боже мой, ну и катавасия, ну и путаница, за что нам все это?!
Я мечтаю только об одном: купить билет, вылететь первым же рейсом к нему и быть подле, это такое счастье - видеть его лицо, целовать его ледяные пальцы, указательный весь желтый от его <Лаки страйк>; мне нравится в нем все - даже то, что он курит солдатские сигареты, то, что они у него крошатся... в этом есть какой-то затаенный, истинно мужской, очень достойный шик.
А что, если его отравят в этой чертовой больнице?!
Эта мысль была до того невыносимой, что Криста сняла трубку телефона; сейчас закажу Голливуд, ну их всех к черту, прилечу к Элизабет и заберу Пола сюда... дальше так невозможно...
Положи трубку, сказала она себе, если ты хочешь потерять мужчину, которого любишь больше жизни, который твоя гордость, поступай так, как подсказывает чувство; если же ты мечтаешь быть с ним столько, сколько определил господь, руководствуйся рассудком. Такие, как Пол, не любят истерик и бабства, потому что слишком высоко чтут женщину, которой преданны. Это слабым мужчинам нравится, когда женщина <ведет корабль>, приняв на себя тяжкое бремя ответственных решений; какой ужас; нет ничего страшнее матриархата; мужчина для того и создан господом, чтобы мы имели право ощущать свою женственность...