Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Еленевский Мытари и фарисеи

Неизвестно

Шрифт:

— Что ему остается делать, будем грязь до самой Пилиповки таскать, в про­шлом году как раз на Пилиповку морозы ударили, — это уже голос соседки.

— Оно так, — соглашается мать, — я вот с кухни половики убрала, чтобы не затаптывать, а то ведь и не достираешься, тяжеленные. По молодости соткала на свою голову, а теперь мучаюсь, надо бы на чердак забросить, да пусть бы там и доживали свой век.

— А я свои и не помню, когда мыла. Вывешу на плот, обстучу да опять в хату.

Было слышно, как они пододвигали стулья поближе к столу, разливали чай, вели обычный неторопливый разговор: близкий и понятный им обеим. И в этом разговоре было столько душевности, теплоты, сочувствия друг к другу, вдовьего понимания, что он выделялся светлым контрастом на фоне моих переживаний.

— Коля по службе или как? Сколько прошло, как они у тебя были?

— Много, больше года. Хочет на родину вернуться, а как оно сложится.

— Ох, и далекая дорога, далекая, — соседка сочувственно вздохнула. — Это же где той Ташкент, как подумать, так за светом, если не на краю. Вот колготню устроил этот Горбачев, на весь мир, все вверх дном перевернул. Это надо же было до такого додуматься?!

— Думаешь, сам? Нашлось кому надоумить! Сколько там советчиков ходи­ло, — в стаканах позвякивают чайные ложечки, — одна Америка чего стоит.

— Оно так, много всяких, как Антон говорит, а умного ни одного. Эти в пуще так совсем одичали от власти. Антон говорит, окабанели, добили то, что Горбачев не добил.

— Не на трезвую же голову.

— Ну да, пьянка только дури добавила. Ни Бога, ни черта не побоялись.

— Я тебе, Маруська, скажу, что придет время и им руку ко лбу поднести, все зачтется, все. Василь-то дров хороших привез?

— Каких выписала, ольха с березою. Гореть будут!

— Ну и слава Богу. А мне Антон обещал, да все никак не получается.

— У тебя их на три года.

— Не помешают, пока еще выписать по дешевке можно, а то ведь скоро и за воздух платить будем.

— А куда денемся. Как подумаю, так и при Польше такого не было. Хотя и тогда несладко жилось.

На меня снова накатила дрема. Кажется, все, что было со мной, какой-то невероятный сон, то ли из далекого будущего, то ли вообще плод моей фантазии: и война в Афганистане, и Ташкент, и развал Союза. А здесь вот они — стены отцовского дома, старинная икона в красном углу с вопрошающим и в то же время светлым взглядом Иисуса Христа, старый дубовый шкаф, сделанный отцу в пода­рок на лесозаводе, где он работал бухгалтером, а широкие скамейки с кружевны­ми спинками и стол уже под заказ ему смастерил у себя на дому Рыгорка, умелец на все руки. У него была небольшая столярная мастерская, и он там мог такое сотворить, что вся улица ходила смотреть. Был он инвалидом войны, и власть его не особо донимала. Над Рыгоровыми скамейками фотографии в рамках, украшен­ных материнскими полотенцами, посредине — отцовская, увеличенная мною еще в школьные годы, где он при орденах и медалях в каком-то из берлинских парков пьет вместе с друзьями-танкистами пиво. С обратной стороны имелась надпись: «Август 1945 года, Берлин».

И никуда я на годы не уезжал, не оставлял их. Сквозь полудрему ко мне из кухни донеслось «спасибочки», было слышно, как мать что-то заворачивала в бумагу: «Еще чаю попьешь!», и соседки «Ой, Маруська, ну зачем ты!», и легкий дверной скрип.

Голос матери: «Ну, и ты, давай выходи следом, — это уже кошке. — Хоть лапы намочишь, а то вконец обленилась». И соседкино поддакиванье: «У меня такая же. А мыши все гарбузы поели». И больше я уже ничего не слышал.

.Умываю лицо в тихой речной заводи, окаймленной высокими острыми кам­нями. Вода настолько чистая, казалось, дотронься до нее, и она зазвенит подобно хрусталю на дорогой люстре. Всматриваюсь в нее. У заводи нет дна, и она при­тягивает как магнит. Вдруг с дальнего края ко мне приближаются пущенные по ней круги. Я поднимаю голову и вижу бородатого человека в чалме, который с улыбкой показывает мне: ныряй! Около него еще с десяток таких же мужчин, и все смеются. Я чувствую, что если нырну, то уже не вынырну, а если не нырну, то меня убьют. И снова вглядываюсь в бездну, и страх накатывает такой, что неволь­но просыпаюсь.

Этот сон как наваждение последние годы преследует меня. Сколько раз снил­ся там, в Чирчике, сейчас в родительском доме. Только вместо пропасти колодцев, арыков — тихая бездонная заводь.

Слышно, как мать на кухне кому-то вполголоса выговаривала:

— Ну как же это так можно? Ты мне скажи, что себе позволяешь? День только начинается, а ты уже назюзюкалась.

Пьяный женский голос оправдывался:

— Теточка Марусечка, теточка Марусечка, не хотела, ну не хотела, так Валю- ха подкатила с утра на велосипеде. У нее полторачка самогонки. Давай, говорит, пока твоего дома нет.

— Как нет, когда он с утра по двору ходил? — голос у матери недоверчивый, но строгости не теряет.

— Вот, пока ходил, мы с Валюхой эту полторачку и. Это же если он меня увидит, убьет, ей-богу убьет. Я ведь вчера ему сказала, что бросаю пить. Он икону дал, говорит: «Целуй и поклянись, что бросишь!»

— И что?

— И поцеловала, и поклялась, да тут Валюха на велосипеде. Ей-богу, бро­сила бы, вот те крест, да у Валюхи полторачка. Убьет меня Петро, ей-богу, убьет! Что мне делать? — слышны всхлипы.

— Ты Бога не тревожь, сама виновата. А ко мне чего пришла? Петро прика­зал, когда пьяная придешь, гнать взашей, пусть под плотом пропадает.

Теточка Марусечка, он же убьет. Я пару часиков прикорну, и все пройдет. Вон там, за печкою.

— Анюта, сын приехал, и что я ему скажу, что пьяницам потакаю? Сколько раз ты.

— Какая же я пьяница? Так, для настроения. Просплюсь и домой. Только бы Петро не увидел, убьет он меня, — пьяные всхлипы перешли в пьяные рыдания.

— Знаешь что, Анюта, не могу. Сын приехал, что он подумает?

— На колени встану, теточка Марусечка! — на кухне что-то шмякнулось на пол.

— От, беда-горе, — вздохнула мать и сердобольно разрешила: — Иди, ложись. Фуфайку давай под голову положу, беда-горе.

Мать задернула занавеску, отделявшую запечек от кухни, потихоньку приот­крыла дверь и вошла в большую комнату. Увидела, что я не сплю, спросила:

— Тут покушаешь или на кухне? Давай я сюда принесу, — отдернула зана­вески на окнах, но в комнате немножко стало светлее, и она щелкнула включате­лем. — Иди мойся, брейся, да не пугайся, там за печкой Анюта храпит. Кто бы мог подумать, что сопьется. Ладно, Валя Чудикова, та с малолетства самогонку видела, около самогонного аппарата и выросла, ее батько гнал эту гадость безбож­но. А Анюта? Я думаю, сынок, что этот грех за нее пусть берут те, кто в Беловежи заседал. Пусть на их совести и эта погубленная душа будет. Они же с Петром денег дочери на квартиру насобирали, таким потом, что страшно подумать. Деньги-то и пропали. Петро держится, а Ганна совсем запила. Каждый божий день! Петро найдет пьяную, на руках принесет до хаты. От, беда-горе... Он ее и до столба во дворе привязывал, чтобы люди видели, ничего не помогает. Ничего.

Пока я завтракал, она сидела напротив:

— Огурцы у меня в этом году удались, видишь, какие. Это потому, что в бочечку засолила, и картошка хорошая, я ее чуть припушила салом с луком, ты такую в детстве любил.

Я кивал головой.

— Что-то у тебя, сынок, аппетита нет, дума какая гложет? Может, в семье что не так?

— Да все так, мать, все так! Надин подарок не примеряла, а ты примерь, а дети привет передают. Надо мне на почту сходить, позвонить.

— А чего на почту, у Рымашевских есть телефон. От них и позвонишь. А до почты пока дойдешь, нитки сухой не останется. — Она убирает со стола, вытирает клеенчатую скатерть. — Адась Рымашевский не с тобой ли в школу ходил?

— Да нет, он на пару лет постарше. А что?

— Когда Польша ницма грохнулась, так он туда чего только не волок, и как та граница выдерживала. Там у них еще с запольских времен родня, а теперь оттуда сюда возит. У него по здешним селам четыре ларька, если не больше, — и мать начала перебирать села, где Адась имел ларьки. Считала, запуталась, снова начала считать, снова запуталась. — Тьфу, старая, совсем одурела, оно мне надо. Все село к нему на поклон ходит.

— Ну, я на поклон не пойду.

Поделиться с друзьями: