ЖАНРЫ

Энтомология для слабонервных
Шрифт:

– Он хороший, – спорила Гинзбург.

– Я оплачу ему экипировку и снаряжение. Я пробью в Министерстве науки все его проекты! Только пусть оставит тебя в покое! – Певец покрывал поцелуями её руки, колени, лопатки. – Ну сравни: Ольга Онежская и Ольга Бурдякина. Это же две ветви развития, две судьбы, два пути – эволюция и деградация, благословение и проклятие!

Оленька вырывалась, царапалась, как кошка, заворачивалась в простыню и садилась за стол, уткнувшись в свою истрёпанную тетрадь. Онежский уже знал: в таком состоянии любимую лучше не трогать. Стихи её прабабки, бабки, матери были каким-то заговором, заклинанием, заклятием. Иногда она читала ему эти странные строки, и каждый раз Олег спрашивал:

– А это кто написал? Ты? Ульяна? Бэлла? Лея? – Он выучил их имена наизусть, а способ выражать мысли у всех был идентичным.

– Неважно, – отвечала она. – Кто-то из нас, жён, матерей, дочерей Гинзбургов. Это наша Библия. Наша Тора. Наш Коран.

Онежский смеялся. «Священное писание» Гинзбургов казалось не чем иным, как наспех собранными в ладошки девичьими слезами. По незнанию складывалось впечатление, что у каждой «поэтессы» – десятки любовников, сотни приключений, тысячи незаконных поцелуев. Но потом Онежский понял, нет, почувствовал: все они – просто фантазёрки. И кто их возлюбленные – реальные мужчины или мифические персонажи: лесные духи, нептуны, цари ветров, – можно только догадываться…

Мой дом, стоящий средь дубов,

Сколоченный из грубых брёвен,

Вдыхает запах погребов

И окна с белым снегом вровень.

Кукушка в стареньких часах

Вести счёт времени устала.

Луна повисла в небесах,

Ей до земного дела мало.

А в самоваре стынет чай.

Я приглашу с собой кукушку,

И мы как будто невзначай

Устроим зимнюю пирушку.

Она зевнёт: «У этих врат

Ты ждёшь её многие лета.

А он уйдёт в один закат

И распрощается с рассветом.

Но если время обмануть,

То эта ночь продлится вечность.

А ожиданье что тянуть?

Заменим мигом бесконечность.

И сгинет тягость пустоты».

Да, моя птичка, жалко только,

Что правишь временем не ты,

А кто-то властный и жестокий.

Твоё охрипшее ку-ку

Не первый маятник в природе.

Давай попьём лучше чайку

И поболтаем о погоде…

Канарский красный адмирал

Шёл месяц агонии. Оленька делала всё, чтобы сбежать. Онежский – всё, чтобы этого не случилось. Отпустить её было равносильно смерти. Он нервничал, срывался на репетициях, проваливал спектакли. Поклонники рыдали, завистники от радости потирали ладони. Благодаря гримёрше Клавдии Игнатьевне весь театр оказался в курсе безумной страсти лирического баритона. В разгар сезона главный режиссёр хлопнул его по плечу и сказал:

– Отпускаю тебя на две недели. Ровно две недели. Охлаждай мозги и возвращайся трезвым. Иначе потеряешь всё. Верь – ни одна женщина этого не стоит.

Онежский через друзей взял тур на Канарские острова и, раскладывая веером перед Оленькой ваучеры с билетами, подвёл итог:

– На эти две недели мы забываем обо всех и обо всём. Только ты, я и океан. А после – делай, что хочешь.

Оленька прыгала от радости, целовала Онежского с утра до ночи, сложила в чемодан четырнадцать красивейших платьев, десять пар босоножек, пять купальников. Съездила в Ленинскую библиотеку и выписала из справочника всех насекомых-эндемиков Канарских островов.

– Представляешь, – сказала она за ужином Олегу, – там обитает сама Ванесса индика!

– Это какая-то местная певица? – спросил он, катая капсулы брюссельской капусты по тарелке.

– Нееет, – засмеялась Оленька, – это бабочка, которая живёт только на данных островах. Эндемик! Канарский красный адмирал!

Возле стола нарезали круги уже три попрошайки-кошки. В аквариуме на подоконнике поверх куска бревна копошилось десять мадагаскарских тараканов, выселенных из лаборатории какого-то умершего зоолога. Онежский, стараясь не смотреть ни на тех ни на других, потрепал Оленьку по щеке.

– Это ты мой красный адмирал, – вздохнул певец. – Эндемик квартиры на Патриках.

– Ну что ты! – чмокнула его руку Оленька. – Я – космополит. Обитаю везде!

– Чем разбиваешь мне сердце. – Он встал, споткнулся босой ногой об кошек, тут же ответно был оцарапан, матюгнулся и ушёл в свою комнату.

* * *

Из самолёта Канарские острова сначала казались рассыпанными по синему ковру неравными бусинами. Затем стремительно разбухая, размывая контуры, они превратились в глыбу, похожую на окаменевшего крокодила – Тенерифе. Из-за облаков воронкой зовущего рта торчал кратер вулкана Тейде. Чуть ниже, на разделе суши и воды, нарисовались белые и красные отели с голубыми глазами бассейнов, обрамлённых колючей зеленью и извилистыми серыми дорожками. Каменный городок прямо на берегу Атлантического океана напоминал сказочный замок. Пока Онежский разгружался в отдельно стоящем номере внутри пальмовой рощицы, Оленька, по-щенячьи скуля от радости, собирала диковинных жуков с коры высоченных драцен.

– Вот видишь, – сказал он, когда она протянула ему полные ладоши, кишащие крыльями и лапами, – необязательно переться в Антарктиду с Бурдякиным, чтобы быть счастливым.

– Ни слова о Бурдякине, – прервала его Оленька долгим влажным поцелуем. – Четырнадцать дней только я, ты, океан и эндемики Канарских островов.

* * *

Десять отщёлканных плёнок, триста шестьдесят цветных фотографий навсегда остались у Онежского. Они – влюблённые, они – неразлучные, они – выточенные безупречной молодостью, идеальные, тонкие, звенящие. На фоне ультрамариновой океанской волны (вот откуда зачерпнули цвет её глаза), на фоне скал, на фоне пальм, на фоне танцующих косаток в местном зоопарке. Он, раскинув руки, поёт на весь земной шар арию «Цыганского барона» Штрауса. Она, запрокинув голову от счастья, держит в ладонях огромную чёрную бабочку с огненной полоской на всех четырёх крыльях – Канарского красного адмирала. К счастью, смотритель Лоро-парка – крупнейшего обиталища попугаев и всякой другой живности находит для неё мёртвую особь, чтобы она могла увезти её с собой в Россию.

– Изучать, не убивая, – мой принцип, знаешь? – шепчет Оленька, целуя Онежского в шрамчик на левом виске.

– Зато убивая, любить, – подхватывает певец, глядя на редкие розовые облака.

– Ну не раздувай кадило, – смеётся она и тут же нарушает уговор: – Я привезу эту бабочку Бурдякину, он будет счастлив.

Триста шестьдесят цветных фотографий, и на каждой – призрак Бурдякина. Незримо, неосязаемо, неизбежно.

– А если я найму убийцу и Бурдякина сотрут с лица земли? – Он держит её подбородок и, не улыбаясь, смотрит в глаза.

– Я отправлюсь по тем тропам, которые мечтал исследовать он, – серьёзно говорит Оленька. – Я проеду все Шмелеёбски мира, где он не побывал, и умру в той Стране шмелей, куда он стремился.

– А я?

– А ты останешься самым долгим, самым красочным летом в моей жизни. С августа по март.

– Давай продлим это лето ещё на пятьдесят сезонов! – Онежский убирает прядь её волос, прилипшую к капельке крема на щеке.

– Смотри. – Оленька вытягивает руки, ладонями вверх. Под загорелой кожей голубоватыми ручейками от локтя к запястью стекаются чуть заметные вены. – В этих сосудах струится кровь моих прабабок. Баболды. Леи. Моих бабок. Марии. Бэллы. Они были упёртыми и сумасбродными. Они не оставят меня в покое. Я всю жизнь буду с кем-то бороться, куда-то идти. Я не смогу быть в тепле, под твоим крылом. И ты ничего не изменишь.

– К чёрту твоих прабабок. К чёрту всех старых, вонючих бабок на Земле! Поклоняться им – закапывать свою молодость, своё будущее. – Онежский садится плавками на мокрый песок, загребает горсть и швыряет в океан, подобострастно лижущий ноги.

– Никогда, слышишь, никогда не говори так о бабках. – Оленька опускается рядом на колени, смотрит на горизонт, позволяя волнам вобрать цвет её глаз. – Старые бабки – это мечтательные девочки, завершающие свой жизненный цикл на земле. Не тебе их трогать и не тебе судить!

Поделиться с друзьями: