Эпиталама
Шрифт:
Он сделал паузу, потом продолжил взволнованным, низким голосом, глядя на Альбера внезапно потускневшими глазами:
— И все же истина существует…
— Да, я знаю, — прошептал Альбер, поднимаясь.
Ему не хотелось отвечать, и он принялся разглядывать какую-то фотографию на стене, но потом все-таки сказал, как бы помимо воли:
— Ты критикуешь жизнь с позиции счастливого пессимиста, потому что полагаешь, что судишь о ней с высот иного мира, но при этом ты не покидаешь пределов этой самой жизни. Она сформировала все, вплоть до твоей мечты.
И вдруг, зная, что наносит своему другу непоправимый удар, он произнес язвительным тоном, хотя сердце его при этом сжалось от горечи:
— Твоя картина людских несчастий получилась не совсем полной. Ты забыл про самый главный изъян, который есть у человека. Я назову тебе его истинное несчастье: его легко усыпить. Достаточно упорно смотреть в одну блестящую точку, не думая ни о чем другом…
«Ну что за глупость! Зачем?» — спрашивал себя Альбер, возвращаясь домой. Он вспоминал свое неожиданно возникшее озлобление против друга, огорченное лицо Ансена, его молчание, разочарованное, но вместе с тем спокойное и какое-то покорное выражение его лица. «Я знаю, мне просто захотелось сделать ему больно», — повторял про себя Альбер. Он пытался вспомнить ход своих мыслей, чтобы найти оправдание в очевидной истинности своего суждения и в заблуждении Ансена. Однако понимал, что собственные доводы казались ему убедительными только во время спора. Теперь же он в них уже больше не верил и даже уже не помнил, что он тогда сказал.
Когда у Берты во второй половине дня не было занятий, кроме той лекции, которая позволяла ей ходить на свидания с Альбером, она оставалась дома, праздная и слишком нервная, чтобы думать о нем. Она садилась в своей комнате и принималась за вышивание; эта сосредоточенная поза и концентрация внимания направляли все ее мысли на Альбера, и она впадала в своего рода лихорадочную дремоту. Вдруг она поднимала голову, удивлялась, что уже так поздно и что надо торопиться, чтобы успеть одеться.
В трамвае, убаюкиваемая покачиванием вагона, она смотрела на улицу, на сидящих вокруг нее людей, не вполне отдавая себе отчет в том, куда направляется.
Он ждал ее за приоткрытой дверью; когда она входила, он отступал в прихожую, протягивая к ней руки и сжимая ее пальцы, так что она оставалась на некотором расстоянии от него, чтобы он мог сначала встретить ее восторженным взглядом, который фиксировал каждую деталь ее туалета и затем охватывал ее всю целиком; потом он быстро снимал ее жакет, путаясь пальцами в застежках, и церемонно спрашивал: «Чаю?.. Нет?.. Какие у вас холодные руки».
У нее всегда, когда она приходила, мерзли руки, мерзло тело, словно вся ее кровь приливала к сердцу, которое так сильно билось. «В этом кресле вам будет удобно», — говорил Альбер нежно, приглушенным от волнения голосом.
Она вся отдавалась его поцелую, потом отстранялась, словно мгновенно насытившись, оглушенная, задыхающаяся от накатившей на нее слишком мощной волны, и вся сжималась, чтобы сопротивляться какой-то пугающей ее силе. «Не двигайтесь», — говорил он, удерживая ее поцелуем, который наконец приковывал ее, а он в это время медленно ласкал ее рукой, словно перенося на нее, на все ее тело сладострастие своих губ.
Он вдруг поднимался и начинал ходить по комнате. Потом возвращался к ней, опускался на колени у ее ног, брал ее руку и смотрел в ее блестящие глаза, в этот момент казавшиеся ему глазами взрослой, пылкой и опытной женщины. Они надолго замирали так, сливаясь и теряясь в этом необъятном взгляде, а когда наконец отводили взгляд в сторону, то молчали или произносили какие-нибудь общие, бессмысленные фразы.
После Берта вспоминала, что вообще ничего не говорила в тот день; рядом с ним ей было нечего сказать; перед этим великим чувством любви, этим совершенным слиянием мыслей любые слова казались просто ненужными, и она старалась только как можно крепче прижаться к Альберу.
Он нежно дотрагивался губами до ее теплых век, лба, пальцев, потом сжимал ее в объятиях и целовал. Резко отрывался от нее, чтобы походить по гостиной, возвращался, успокоившись, и вновь погружался взглядом в сияющие, глубокие, окруженные тенью глаза. Он ласково расспрашивал ее, держа в своей руке ее руку. «Юная девушка, это так странно!» — говорил он. А она ничего не отвечала, вся погруженная в свой непроницаемый мир, только все бледнела и все больше застывала в его объятиях, безжизненно опустив руки.
Она возвращалась домой в полном изнеможении, возбужденная, с горячей, тяжелой и одновременно какой-то пустой головой, словно уставшая от длительной умственной работы, и лишь долгая зевота чуть снимала напряжение. Сразу после ужина она ложилась спать и чувствовала щеку Альбера, его руки, все его тело, прижатое к ее телу; ей бы хотелось продлить это ощущение и воскресить уходящие в прошлое часы, но едва она начинала думать о нем минуту-другую, совершая над собой усилие, как тут же забывалась тяжелым сном, не отпускавшим ее на протяжении всей ночи.
Утром она подходила в ночной рубашке к зеркалу, бледная, но отдохнувшая, и ее большие кроткие глаза, ее свежий, невинный, немного детский вид казался отсветом ее счастливой и молодой души.
Стоя перед комодом, Берта одну за другой перебирала свои блузки и швыряла на кровать те из них, которые казались ей несвежими. Она нашла тонкий батистовый корсаж, который носила на прошлой неделе. «Ничего не поделаешь, ткань порвана», — подумала она, увидев зацепку на кисее. Она положила корсаж опять в глубь ящика; вспомнив об Альбере, она почувствовала, как в душе ее поднимается волна протеста, и сказала самой себе: «Не пойду больше к Кастанье». Она теряла свою гордость, свою независимость: покоряясь, она роняла свое достоинство. К тому же Альбер изменился. Теперь она снова узнавала в нем того человека, который так не понравился ей когда-то в Нуазике: то грубое, ненасытное, полное неистовства существо. «Сегодня вечером я не пойду к Кастанье», — снова сказала она себе и перестала думать об Альбере.
Словно избавившись от какой-то заботы, довольная и бодрая, она навела порядок в своем шкафу, поиграла на фортепьяно и перечитала одну из своих лекций.
В четыре часа, вернувшись домой, она взяла свои нотные тетради, чтобы подклеить разорванные несколько месяцев назад страницы. Она расстелила на столе в гостиной газету, не спеша, словно у нее была масса времени, чтобы закончить эту работу, вырезала золотыми ножницами мадам Дегуи кусок бумаги, но вдруг почувствовала, что Альбер ждет ее. Она вышла из гостиной, быстро надела шляпу и, проходя мимо Ортанс, сказала ей: «Я иду к Бонифасам».
Она быстро дошла до улицы Пере. Омнибус только что ушел. Кучер махнул рукой, и она села в коляску: «Я поговорю с ним; он поймет, что заблуждается на мой счет», — говорила она себе, глядя на все часы, мимо которых проезжала. Она воображала себе длинную, важную и строгую речь, первые фразы которой она то и дело увлеченно повторяла про себя. Она представляла себе кресло, где она будет сидеть, свои движения, свою позу.
Когда Альбер открыл дверь квартиры Кастанье, она сразу же заметила, какой у него озабоченный взгляд.