Еще одна сказка барда Бидля
Шрифт:
И тут в Больничное крыло врывается вихрь! Настоящий, в лице моего папы в алой аврорской мантии! И вихрь этот волочет с собой спокойного, как зимнее озеро, седобородого старца:
– Альбус, - кричит папа, - как Вы вообще могли такое допустить? Хранить такую вещь в школе, намеренно используя ее как приманку для последователей Вы-Сами-Знаете-Кого! Здесь же дети! Или они у Вас тоже приманка?
– Успокойтесь, Джеймс, - ласково говорит старец, - хотите шоколадную лягушку? Хочешь лягушку, Гарри?
И Альбус Дамблдор падает, раскинув руки, медленно-медленно, со смотровой площадки Астрономической Башни, глядя мертвыми глазами в ночное небо, на котором уже разгораются первые звезды.
* * *
О, Мерлин, что со мной? Я, кажется, сейчас потеряю сознание! Опять болит голова, а я даже не могу сжать руками виски, чтобы облегчить боль. Мне так плохо, что я готов вырвать цепи из стены, но вместо этого просто повисаю на них. Я изворачиваюсь, прижимаюсь виском к прохладной стене, но она недостаточно холодная. Сейчас мне хотелось бы, чтобы тут было сыро, по стенками струилась вода, капала, разгоняя тишину и мрак… И можно было бы попытаться лизнуть стену и напиться. Сырое подземелье, кромешная тьмы, шорох у моих ног… Крысы! Да, да, Крысы, вернее крыса, Петтигрю, я вспомнил! Третий курс, дементоры, Сириус! Когда я вызываю Патронуса у озера, кто-то кладет руки мне на плечи и держит до тех пор, пока мой серебристый олень не наливается достаточным светом для того, чтоб разогнать всех дементоров в мире. И я знаю, что это не Гермиона, в ужасе замершая сейчас за деревом - у нее нет таких призрачных длинных невесомых пальцев, и она не может прижимать меня к своей груди, просто стоя у меня за спиной - мы с ней одного роста.
Когда я приезжаю домой на лето, у нас творится черт знает что! Отец не встречает меня, как это всегда бывает, на вокзале - когда я выхожу из Хогвартс-экспресса, я вижу на перроне только маму и почему-то Кингсли. Они бодро улыбаются, и в то же время будто стараются не смотреть мне в глаза, просто отводят взгляд. Мы едем на министерской машине, которую Кингсли вытребовал для того, чтобы сопроводить нас с матерью домой, перебрасываемся незначительными фразами. Понятно, что при посторонних они не станут расспрашивать меня о том, что же случилось на самом деле в школе, к тому же я уверен, что все, что необходимо, им уже разъяснил Дамблдор. Но у меня на языке буквально вертится один вопрос, и вот его я могу задать только отцу. Как? Как так получилось, что его лучший друг безвинно провел столько лет в Азкабане, в то время как отец, будучи аврором, имел тысячу и одну возможность как следует расследовать его дело? Но получить ответ в тот день у меня не получается - когда мы приезжаем, обнаруживается, что отец безбожно пьян.
– Так уже несколько дней, - как-то подчеркнуто спокойно и буднично объясняет мама, - иди наверх, переодевайся, сейчас будем обедать.
Отца я вижу только вечером - он смотрит куда-то мимо меня отсутствующим взглядом, пытается глупо улыбаться.
– Понимаешь, Гарри, - он даже пытается что-то объяснить, но, видя, что связная речь дается ему с трудом, просто разводит руками и, держась за стену, удаляется в направлении кухни.
Но отцовское пьянство заканчивается так же неожиданно, как и началось. Через день он уже безукоризненно выбрит, одет, собран, треплет меня по вихрам, уже стоя в дверях, собираясь на работу, и очень напряженно произносит:
– Сынок, я виноват. Мы обязательно поговорим с тобой вечером. Верь мне, - а потом спрашивает совсем беззащитно, наивно, словно надеясь на чудо, - ты простишь меня, правда? Я скотина…
И за эти слова и его открытый совершенно беззащитный взгляд я готов простить ему все - и его мнимое предательство, и это дурацкое трусливое пьянство.
Мы сидим с ним вечером за столом, и он, комкая в своих больших ладонях какую-то бумажку, пытается рассказать мне щемящую историю про дружбу, обманутое доверие, предательство и бездействие, а мама, сидя тут же на уголке стула, время от времени повторяет, иногда всхлипывая:
– Джеймс, какие же мы все-таки…Как мы могли… Только дети и кот…
Да, она не так далека от истины - в спасении Сириуса поучаствовали мы с Герми и Роном (да, вот теперь я их вспомнил, всех-всех!) да ее незабвенный кот, ставший товарищем черного пса по ночным прогулкам. И еще кто-то поучаствовал… Тот, кто положил мне на плечи призрачные руки, отгоняя дементоров.
Как так вышло? У них и самих нет ответа. Наверное, они совершили первую глупость, сделав хранителями секрета сразу двоих своих друзей - Петтигрю и Сириуса. Потому что папа видел, как сильно они оба этого хотели, и не решился обидеть кого-то из них. И потом, когда все обстоятельства говорили не в пользу Блэка - ведь крыса Петтигрю считался героически погибшим - они просто оплакали несчастного бедного Питера и не захотели видеть еще более несчастного Сириуса, который, считая себя тоже виноватым, даже не попытался с ними встретиться. Как такое могло быть? Почему он даже не пытался оправдаться? Они не понимают. Я тоже. Может быть, у него просто не было сил? Раз он знал, что все, кто были ему дороги, так просто отвернулись от него? Ведь кроме моих родителей, дяди Ремуса и этого проклятого Петтигрю у Сириуса не было на всем белом свете ни одной родной души. Расследование по делу не проводилось… Отец не захотел видеть бывшего друга в Азкабане и запретил маме навещать его. Вот и все.
Я не знаю, что мне сказать им обоим. Что можно сказать, когда тебе четырнадцать? И когда ты думаешь, что своих друзей ты не продал бы ни за что на свете? И уверен, что продолжал бы любить их, даже если бы они на твоих глазах стали целовать руки Волдеморту? И я молчу, бормочу что-то о том, чтоб они не расстраивались, но знаю, что всегда буду помнить о том, что они сделали. Вернее, о том, чего они не сделали. Но как-то отец видит меня в тот момент, когда я получаю очередное письмо от Сириуса, и у него такой взгляд, что я не выдерживаю и протягиваю ему маленький клочок пергамента.
– Пап, ну попробуй написать ему, может быть, что-нибудь выйдет?
Я не могу иначе, ведь их я тоже люблю… И папу, и маму, и дядю Ремуса. А теперь вот еще и моего крестного Сириуса Блэка. И верю только в лучшее, так уж я устроен…
Уже в октябре, когда вовсю идут занятия, Дамблдор неожиданно отзывает меня в сторонку и сообщает, что родители хотели бы меня видеть дома на этих выходных, и показывает мне письмо от отца - там какая-то белиберда про семейное торжество, на котором я обязательно должен присутствовать. Я понятия не имею, что мы там празднуем в середине октября, но с радостью отправляюсь на выходные домой, потому что это как раз тот год, когда в Хоге Турнир Трех Волшебников, а меня сейчас все активно не любят, даже Рон, считая, что я сам каким-то непостижимым образом подбросил в Кубок свое имя. Что я тут говорил про друзей?
Так что утром в субботу, наскоро позавтракав и простившись с Гермионой (а больше не с кем), я направляюсь прямиком в кабинет Дамблдора, где меня уже поджидает отец. У него какой-то встрепанный радостный вид, таинственный взгляд, но я не догадываюсь, в чем дело, до тех пор, пока мы не оказываемся на веранде нашего дома в Годриковой Лощине, где за столом, как ни в чем не бывало, сидит Сириус с бокалом виски в руке, ужасающе худой, усталый, но безмерно счастливый.
Наша веранда вся оплетена диким виноградом, сейчас листья его уже стали нежно багряными и потихоньку облетают, так что здесь царит какая-то осенняя грусть и прозрачность. И мама рядом с Сириусом тоже кажется мне неземной, легкой, сквозь нежную белую кожу ее запястий просвечивают тонкие вены… Кажется, сейчас подует ветер - и они оба растают. И мама в вязанном нежно зеленом свитере, клетчатом оранжевым шарфе и джинсах, и нереальный Сириус в небрежно распахнутом папином пальто. И только папа кажется мне сотканным из самой плоти жизни - он суетится, радостно размахивает руками, затевает костер, на котором мы жарим мясо, таскает из погреба все новые и новые бутылки вина и виски.
Сириус остается у нас на нелегальном положении. Они мирятся и живут долго и счастливо… еще год и десять месяцев. Пока не наступает тот день, когда ветер действительно уносит их, их всех - и прекрасного бесшабашного Сириуса, и мою неземную маму, и смеющегося счастливого папу с вечно взлохмаченными волосами, большими неловкими руками и горячим любящим сердцем…
И я не успеваю рассказать им о своих детских тайнах - как на кладбище сразу после возрождения Волдеморта я вовсе не сам успеваю добежать до кубка, ставшего порталом. Это только официальная версия. На самом деле я просто стою там, как идиот, и готовлясь к тому, что сейчас Волдеморт убьет меня - но мне в руки сам летит кубок, и я успеваю поймать его натренированными руками квиддичного ловца. Или в Отделе Тайн, куда мы попадаем по моей же глупости: Люциус Малфой теснит меня все ближе и ближе к странной арке за моей спиной, а отец и Сириус уже не успевают ко мне. Малфой злорадно озирается через плечо - он понимает, что сейчас на глазах аврора Поттера он показательно убьет его непутевого сына. И я уже почти падаю в арку, но вот незадача - с другой ее стороны меня кто-то выталкивает, и мне даже кажется, я слышу его призрачный голос: «На ногах крепче стой, идиот!» Я знаю, кто это, и в то же время не знаю о нем ничего. И больше уже никогда не вижу… Как будто две руки, протянутые друг другу на старинной фреске - они совсем рядом, вот еще чуть-чуть, но они никогда не соприкоснутся.
А потом налетает ветер. Он дует совсем слабо, ласково, когда я просыпаюсь утром первого августа, чтобы послушать прозрачную тишину моего шестнадцатого дня рождения. Но ее уже нет - на веранде вполголоса переговариваются мама и папа, расставляя тарелки и раскладывая приборы, а Сириус пытается подсчитать, сколько будет гостей и сколько нам понадобится стульев. Мой милый Сириус! Гостей будет очень много, так много, что ты даже не сможешь себе представить… И им не понадобится место за столом. … Папа роняет бокал… Нежный звон, мама смеется. Он неловкий, правда.