Еще шла война
Шрифт:
— Варя… Девучка углекоп, ферштейн?..
Шугай сразу же догадался, о ком идет речь, но делал вид, будто ничего не понимает. Тогда вмешалась дама в жемчужном колье.
— Дело вот в чем, господин штейгер, — начала она, опираясь длинным пунцовым коготком мизинца о край стола, — у вас в шахте работает девушка по имени Варвара. Не могли бы вы уступить ее нам? Учтите, это не моя личная просьба, — тут же поторопилась она пояснить, многозначительно щуря глаза. — Девушка нужна офицерам великой армии. Вы сами понимаете, как нелегко им на фронте. В тыл они попадают случайно и ненадолго. Они заслужили того, чтобы хоть один день в их жизни был приятным…
Шугай молча слушал, все более убеждаясь, что перед ним не немка, а его соотечественница. У него сводило челюсти, покалывало под сердцем, но он не подавал вида, был внешне спокоен, подчеркнуто внимателен и вежлив.
— Я понимаю, вам нужны люди, — сочувственно продолжала дама, заметив, что штейгер в явном затруднении что-либо решить. — Теперь рабочих рук не хватает, но разве на одной этой девушке держится ваша шахта? Смешно, конечно! — иронически поджала она яркие губы и поиграла пальцами в колье. — Будем откровенны, господин штейгер: вам нужны физическая сила, грубые люди. Держать же под землей такую прелесть, такое очарование просто грешно.
Шугай, с трудом скрывая негодование, поинтересовался:
— Простите, а вы с этой девушкой говорили, она согласна?
Дама неожиданно рассмеялась. Ее резкий, откровенный смех прозвучал в неуютной грязной комнатушке как-то непривычно и неуместно.
— Вы шутник, господин штейгер, — подавив смех, сказала она, — какая же девушка не согласится поменять угольную дыру на блеск зеркал, на ласку, на наряды, черный хлеб на булочку…
Шугай принялся озабоченно рыться в столе.
— Извините, но я все еще не могу толком понять, о какой девушке вы говорите, — не поднимая лица, спросил он.
Фрау жандарм, прохаживаясь по комнате, вдруг остановилась и в упор, властно посмотрела на него.
— Никс ферштейн?.. — едкая гримаса исказила ее лицо. — Штейгер кляйн, никс понимай, — улыбнулась она своей спутнице и опять властно Шугаю: — Варя, ферштейн?.. Углекоп девучка…
Шугай промолчал. Вынул из стола несколько газет и стал не спеша развертывать их. Нашел корреспонденцию с фотографией Быловой, вопросительно взглянул на женщин:
— Эта Варя вас интересует?
Фрау жандарм наклонилась над фотографией, обрадованная взмахнула руками:
— Она! Варя!.. Правда, красавица?.. Мадам Ковалева!
Ковалева взяла газету и, близоруко щурясь, долго всматривалась в фотографию. То была газета «Донецкий листок». Затем Шугай показал ей немецкие газеты с фотографией забойщицы, присланные из Германии. Он заметил, как оплывшее лицо Ковалевой стало мрачнеть и вдруг враждебно замкнулось. Она перевела вспыхнувший суровый взгляд на фрау жандарм, что-то отрывисто-резкое сказала ей. Немка выпрямилась и замерла в покорной неподвижности. Ковалева еще что-то негодующе пробормотала и, не попрощавшись с штейгером, с завидной для ее полноты проворностью вышла из комнаты. Вслед за ней шмыгнула за дверь фрау жандарм.
Шугай собрал газеты, сунул их обратно в стол, глубоко, с облегчением вздохнул и вытер ладонью вспотевший лоб…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Осень выдалась на редкость своенравной. Кончался октябрь, а еще не все деревья сбросили листву. После крепких утренников к полдню по-летнему пригревало солнце, и меж полегших сухих трав начинала густо куститься новая изумрудная зелень. На убранных огородах местами зацвели карликовые подсолнухи, в придорожных канавах распустил пунцовые соцветья татарник. В воздухе, густо насыщенном полынью, плыла паутина. Старые люди говорили, что полынь в годы войны особенно удушлива и горька.
В эти дни скупыми и загадочно-тревожными были вести о боях на Мелитопольском направлении. В сводках Совинформбюро сообщалось, что там ведутся бои местного значения. А в это время передовые части других фронтов продвинулись на сотни километров и каждый день все дальше оттесняли врага с Украины. В проходившие через Донбасс воинские части, поредевшие в беспрерывных изнурительных боях, вливались новые свежие силы. Полки и дивизии на ходу пополнялись пожилыми шахтерами, металлургами и совсем еще молодыми парнями, которым к началу войны не было и шестнадцати.
Вскоре в городах и рабочих поселках стали появляться инвалиды войны.
Как-то Королев встретил своего бывшего наставника по врубовой Андрея Горбатюка и не узнал его. В свое время это был гордого вида шахтер, неизменный участник стахановских слетов. На нем была поношенная, без погон, шинель, на ногах выцветшие обмотки. Втянув голову в плечи, он медленно шагал посередине дороги, опираясь на палку.
Горбатюк, казалось, не обрадовался встрече. Безжизненно вяло пожал Королеву руку и даже не улыбнулся, будто они только вчера виделись и говорить им, собственно, не о чем. Твердо собранное в резких морщинах лицо его было угрюмо и малоподвижно. Физическая боль отразилась в обострившихся глазах.
— Слыхал, что ты тут начальство, — сказал он Королеву, словно предупреждая его объяснение, — а меня, братец ты мой, списали по чистой, как когда-то «суливана».
В его голосе не было ни сожаления, ни жалобы. Королев знал, о каком «суливане» говорил Горбатюк. То была первая врубовая машина, завезенная из-за границы — малоподвижная, громоздкая.
Они шли по улице не спеша, изредка обмениваясь короткими фразами. Но постепенно Горбатюк разговорился. Ушел он на фронт в первый же день войны и вскоре был ранен. Отлежался в санбате и снова на передовую. В окопах отморозил ноги.
— Обморозиться в ту пору было — пустяк дела, — рассказывал он. — Стукнул сорокаградусный с заметелями, а мы все до единого в ботинках да обмотках. Сколько ни пляши в окопе — не согреешься. Привезли валенки. Обрадовалась солдатня, да ненадолго, — он угнетенно вздохнул. — В валенках, ясное дело, любой мороз нипочем, а если в окопе под ногами еще какая-нибудь барахлина или клок соломы — совсем добро. Да как говорится: лучше хлеб с водой, чем пирог с лебедой. Отлегли морозы, и в окопах мокрынь. Валенки — хоть выжимай. А тут снова замела сиверка, и из валенцев уже, как ни тужись, ноги не вытащишь. Пальцы очужели, и ты, братец мой, уже не вояка. Держаться на ногах стало невмоготу. Приволок в свою окопину ящик из-под мин, приспособился на нем, чтобы цель видеть, да так, считай, двое суток простоял на коленках. В госпитале оттяпали четыре пальца — по паре с каждой ноги. К тому времени фашисту под Сталинградом уже затянули петлю. Выписали меня — и в маршевую. — Голова Горбатюка еще сильнее дернулась. Он на лету подхватил ушанку, нахлобучил ее до самых бровей и с минуту шел молча. — В первом же бою за безымянную высотку, — продолжал он, немного успокоившись, — фашист с автомата грудь прострелил, а сердце пощадил. Не знаю теперь, благодарить его за это, гада, или проклинать, — насильно улыбнулся и зашелся затяжным кашлем, прикрывая рот ладонью.
На другой день Королев застал Горбатюка у начальника шахты. Они, видимо, о чем-то серьезном разговаривали. Лица у обоих были недовольные, хмурые. Шугай поднялся из-за стола.
— Растолкуй хоть ты, парторг, может, твое слово до него дойдет, — сказал он. — Давай ему работу — и ни в какую. И чтоб непременно в шахте, а того не понимает, что шахта для него сырая могила.
Королев промолчал. Горбатюк сурово сдвинул выцветшие, прямые, как две стрелы, брови, сказал:
— Мне свои болячки, товарищ Шугай, лучше знать.