Если бы Пушкин…
Шрифт:
Книга Аркадия Белинкова «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша», начатая автором в 1958 году и завершенная им десять лет спустя, в Советском Союзе в то время, конечно, опубликована быть не могла. Лишь несколько глав из нее появилось в журнале «Байкал» с коротеньким предисловием К. И. Чуковского.
Бегство Аркадия за «железный занавес» — этот отчаянный его прыжок через океан — было вызвано стремлением, естественным для каждого писателя, увидеть свою книгу напечатанной. Однако и там, за океаном, книга эта при жизни автора издана не была. Голландское издательство «Mouton» и американское «Double day», заключившие с автором договоры на ее издание, расторгли их после его смерти.
Аркадий Викторович Белинков скончался в мае 1970 года в США. А книга его вышла (благодаря героическим усилиям его вдовы Натальи Белинковой) шесть лет спустя после его смерти крошечным тиражом в Мадриде и, насколько мне известно, по сей день не получила заслуженного признания.
Комплименты были. Вот, например, в каких выражениях писал о ней К. И. Чуковский:
…Особенно выделяется своеобразным талантом Аркадий Викторович Белинков, автор известной книги «Юрий Тынянов»… Его оригинальный писательский метод, где строгая научность сочетается с блестящим артистизмом, сказался и в новой книге, посвященной Юрию Олеше.
В эмиграции о книге Белинкова тоже писали как о «научном событии». Впрочем, в некоторых из зарубежных откликов на его книгу отмечались не только мифические «научные» ее достоинства. Говорилось о публицистическом, политическом ее значении. Комплиментов было много. Но художнику комплименты не нужны. Ему нужно понимание. А до настоящего понимания смысла и характера своего труда Аркадий Белинков так и не дожил.
Удивляться тут не приходится. С художниками это бывает.
Верность себе. Поэтическая судьба Наума Коржавина
1
Полтораста лет назад Евгений Баратынский сочинил стихотворение, которое звучит сейчас так, будто оно написано сегодня:
Сначала мысль, воплощена В поэму сжатую поэта, Как дева юная, темна Для невнимательного света; Потом, осмелившись, она Уже увертлива, речиста, Со всех сторон своих видна, Как искушенная жена В свободной прозе романиста; Болтунья старая, затем Она, подъемля крик нахальной, Плодит в полемике журнальной Давно уж ведомое всем.Это я к тому, что мысль, которая некогда поразила меня до глубины души и надолго — не совру, если скажу, что на всю
жизнь, — стала самой задушевной, самой для меня важной, можно сказать, основополагающей, сегодня оказалась достоянием журнальной полемики. Повторяя ее, я невольно толкую «давно уж ведомое всем».
А я помню ее, когда она была еще «как дева юная, темна». Ясно помню даже тот день, когда она впервые явилась мне, «воплощена в поэму сжатую поэта».
Поэтом этим был Наум Коржавин.
Впрочем, тогда еще не Коржавин, а Мандель — «Эмка Мандель», как ласково-фамильярно называла его вся литературная, да и не только литературная, Москва. А «поэма» (точнее — стихотворение) звучала так:
Была эпоха денег, Был девятнадцатый век. И жил в Германии Гейне, Невыдержанный человек. В партиях не состоявший, Он как обыватель жил. Служил он и нашим, и вашим — И никому не служил. Был острою злостью просоленным Его романтический стих. Династии Гогенцоллернов Он страшен был, как бунтовщик, А в эмиграции серой Ругали его не раз Отпетые революционеры, Любители догм и фраз. Со злобой необыкновенной, Как явственные грехи, Догматик считал измены И лирические стихи. Но Маркс был творец и гений, И Маркса не мог оттолкнуть Проделываемый Гейне Зигзагообразный путь. Он лишь улыбался на это И даже любил. Потому, Что высшая верность поэта — Верность себе самому.Стихотворение это совершенно меня покорило. Я сразу, со слуха, запомнил его и помню по сей день. Прежде всего оно покорило меня тем, что на нашем литературоведческо-критическом волапюке называется «единством формы и содержания».
Стихотворение прославляло легкость, веселую и беспечную свободу духа. И само оно было — звонким, легким, беспечным, веселым. Прославляемую им свободу оно утверждало не декларативно, а самим ритмом стиха — свободным и гибким. Даже несколько тяжеловесное слово «проделываемый» и такое же длинное, неуклюжее слово «зигзагообразный», с трудом влезающее в размер короткой строки, как бы вынуждено было слегка изгибаться, чтобы в этот размер влезть, отчего «проделываемый Гейне зигзагообразный путь» становился не умозрительным, а пластически осязаемым.
Но самым поразительным в этом стихотворении была венчающая его формула.
Чтобы в полной мере оценить ее, надо хоть на миг окунуться в атмосферу тех незабываемых лет. Со всех перекрестков, из всех репродукторов нам трубили, что превыше всего на свете для каждого гражданина нашей страны, а уж для поэта тем более, должна быть верность Родине, верность Партии, верность Народу. И уж само собой, верность, как тогда говорили, «Великому Делу Ленина — Сталина».
И вдруг.
Высшая верность поэта — Верность себе самому!Самым страшным словом эпохи было слово «двурушник». Не существовало тогда клейма более жуткого, более позорного. А стихотворение Манделл «Гейне» — все, от начала до конца, — было откровенным гимном этому самому (страшно выговорить!) «двурушничеству»:
Служил он и нашим, и вашим — И никому не служил.
Ужасная крамола эта, правда, слегка подпиралась именем Маркса, авторитет которого в ту пору был еще достаточно высок. Но был человек, чей авторитет стоял гораздо выше. И именно он пустил в ход это тяжелое, как смертный приговор, слово «двурушничество». И в полном расцвете сил и власти был другой человек, в только что прогремевшем своем докладе «О журналах «Звезда» и «Ленинград» пустивший в обращение другое, еще более уродливое слово — «наплевизм». А стихотворение, о котором идет речь, — все, от начала до конца, — было гимном этому самому «наплевизму»:
В партиях не состоявший, Он как обыватель жил…Не скрою, Маркс в ту пору показался мне тут притянутым за уши. Притянутым нарочно, чтобы хоть немного самортизировать содержащуюся в стихотворении крамолу.
Но я плохо знал Манделя.
Ни к каким искусственным подпоркам он не прибегал. И если ему надо было выразить нечто крамольное, он делал это не обиняками, а прямо, открыто, без каких-либо околичностей и экивоков.
Но это я узнал потом. Так же как и то, что мысль, как это мне тогда представлялось, не без лукавства приписанная автором стихотворения ни сном ни духом не ведавшему о ней Марксу, на самом деле принадлежала именно ему.
До сих пор не знаю, читал ли в ту пору своей жизни Мандель Маркса, знал ли понаслышке о суждениях Маркса по этому поводу, или — что всего вернее — мог бы повторить вслед за Маяковским:
…но и без чтения мы разбирались в том, в каком идти, в каком сражаться стане.Так или иначе, но, как выяснилось впоследствии, уже тогда, в ранней юности (стихотворение это было написано им в 1944 году), судил он об этом кровно волнующем его предмете в полном соответствии не только с духом, но даже и с буквой Марксовых мыслей: