Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Эссе 1994-2008

Ипполитов Аркадий Викторович

Шрифт:

На выставке роль деятелей исполняют Конников, Духовлинов, Мишин и Богомолов со своей отлично сделанной станковой живописью, старушек - бесконечные виды по Мойке раскиданных мостиков, панка - убогие потуги на инсталляции молодящихся пенсионеров, а менеджера - абстрактные опыты в стиле Сержа Полякова и Арчила Горкого, актуальные в середине прошлого века, да и то только в тех странах, где абстрактное искусство было запрещено законом. Все вышли из "Шинели" Гоголя, все - художники, все переживают и выражают, каждый по-своему и все одинаково.

Выставка справляет свое десятилетие - и вот уже десять лет все на ее кураторов жалуются: плохо, мол, невыразительно, непроявленно. Давайте нам Документу, давайте Биенналю, мы, мол, русский Кассель, мы - северная Венеция! Какая вам Документа, какая Биенналя, сначала окна вымойте, а потом уж выставки устраивайте. А у нас - Митьки последнее слово, тех же, что по касселям и барселонам таскаются, пусть Кассель и Барселона и показывают. Поэтому нет в "Петербурге 2002" такого художника, как Тимур Новиков, - он умер. В 2002 году. Нам же надо жить, и жить со всей этой толпой, со множеством амбиций, претензий и не сложившихся судеб, что составляют петербургскую художественную жизнь в начале третьего тысячелетия.

В сущности, об этом повествует самый удачный проект на выставке под сентиментальным названием "Портрет старого дома", устроенный обществом А - Я и вновь рожденный Государственным центром фотографии. Он представляет собой большую инсталляцию, посвященную стихийно выросшей в Озерках-Коломягах деревне художников. Там, в старых домах, купленных в то время, когда эти Коломяги были ленинградскими задворками, художники понаделали себе мастерских, превратив это место в своего рода оазис свободы. Теперь старые дачи оказались окруженными престижными коттеджами, и оазис свободы трансформировался в гетто, куда оказалось загнанным все то, что было еще недавно столь привлекающим, столь манящим, - все то, что связано с понятием "мастерская художника". Какой бы она ни была, что бы этот художник ни делал, сам быт его был абсолютной ценностью в бессмысленном советском окружении. В 90-е годы это ощущение ценности быта художника стало исчезать, как исчезают ландыши и колокольчики, которыми слишком много торгуют на всех перекрестках. Произведения же, показанные на сегодняшней выставке в Манеже, все они, и плохие, и очень плохие, и даже совсем плохие, - продукт этого сентиментального отношения к творчеству, как к художественному быту, отношения, исчезнувшего практически везде, кроме разве что таких заповедников, как ленинградский Петербург. Это, быть может, единственное, что у нас есть на сегодняшний день, и это не так уж и мало.

Печатная версия № 02 (2003-01-28 (#2-3)) Версия для печати

Аркадий Ипполитов

Упорная форель

Во всем, что связано с Михаилом Кузминым, есть скользящая двусмысленность, все время предполагающая некую соблазнительную тайну, на самом деле, скорее всего, и не существующую

На выставке в Музее А. С. Пушкина на Мойке, 12, озаглавленной "Петербургский Кузмин", блестящий шлейф этого странного персонажа русской литературы представлен во всей своей красе.

В отвратительной петербургской сырости, во влажном болезненном воздухе, в дрожащих осенних сумерках, в предательстве белых ночей, во всей этой петербургской чуши, уже не вызывающей почти ничего, кроме раздражения, так как давным-давно она превратилась в стертую штамповку, есть все же пленительная двусмысленность, составляющая самую суть петербургского мифа, неуловимого и до конца так и не высказанного. Миф этот соткан из множества других мифов, из образов, историй, воспоминаний о том, чего никогда не было, реально вымышленных персонажей, из всего того, что и определяет "дух места". Среди множества мифов петербургского Серебряного века миф Михаила Кузмина, быть может, наиболее пленительно двусмыслен. Блок грандиозен, Гумилев героичен, Анна Ахматова монументальна, Мандельштам велик, но Михаил Кузмин, с его бесконечными поэтическими сборниками, полными очень хороших, хороших и плохих стихов, со множеством средних, очень средних и совсем средних романов, с некоторым количеством блестящих переводов, славой талантливого музыканта и арбитра вкуса и с переливчатым шлейфом скандальной избранности, сопровождающим его на протяжении столетия, до сих пор как-то бередит воображение. Большие поэты Серебряного века застыли на Олимпе в монументальной академичности, но Кузмин среди них по-прежнему живой, интригующий, неуловимый и подвижный. Время как будто не властно над маленьким элегантным человечком с выражением брюзгливой надменности на лице.

На замечательной выставке, посвященной полукруглой дате, 130-летию со дня рождения Михаила Кузмина, в небольшом Зеленом зале Музея А. С. Пушкина на Мойке 12, - полтора десятка витрин, набитые рукописями, рисунками, гравюрами, акварелями, фотографиями и документами. Они создают особую атмосферу интенсивной насыщенности событий и сплетен, постоянно сопровождавшую "русского Антиноя", под влияние которой до сих пор попадают все пишущие и думающие о Кузмине. Как названия его романов и сборников, всегда легкие, текучие, недосказанные, зыбкие - "Нездешние вечера", "Крылья", "Тихий страж", "Плавающие-путешествующие", "Параболы", "Глиняные голубки", "Голубое ничто" - заинтриговывают и обольщают, так и во всем, что связано с поэтом, есть скользящая двусмысленность, все время предполагающая некую соблазнительную тайну, на самом деле, скорее всего, и не существующую. Невинные виньетки бесстыдно лгут о подразумеваемых непристойностях, обманчива любительская вялость многих рисунков, рассказывающих о незауряднейших переживаниях, в сухой фактологии неясно проступают намеки на романы и приключения в стиле "Опасных связей", семейные фотографии подразумевают скандальнейшие взаимоотношения, и во всем при этом царит удивительная, спокойная умиротворенность, так как именно идиллия и является наилучшей декорацией для дьявольских соблазнов и грехопадений. "Лучшая проба талантливости - писать ни о чем" - этот афоризм Кузмина воспринимается как жизненное кредо.

Костяк выставки составляют петербургские пейзажи, нарисованные отнюдь не самыми знаменитыми художниками и представляющие не самые узнаваемые петербургские виды, но они превращаются в идеальные декорации для кузминской истории. Дом Дельвига, хмурый Тучков буян, задворки Мойки и Литейного, простые здания русского классицизма среди мусора и дровяных сараев - намеки на золотой век в подступающей со всех сторон хмурости. Чудная, несколько грязноватая идиллия, которая, конечно же наполнена предчувствием катастрофы.

Татьяна Москвина, определяя кодекс петербургского хорошего тона, подчеркнула обязательную уклончивость и неопределенность поведения для коренного жителя города надводных и подводных течений. Что-то вроде игры в фанты: да и нет не говорить, черного и белого не называть, красного не упоминать. Неуловимость и недосказанность и жизни, и поэзии Кузмина делают его самым петербургским из всех петербургских персонажей - архипетербуржцем, практически пародией на петербургского жителя. Прославленный красавец с рано наметившейся лысиной и щуплой фигурой, демон-искуситель со страдальческими глазами, блистательный денди в поношенном, всегда одном и том же костюме, гедонист, вечно жалующийся на нехватку денег, поклонник римской роскоши, живущий в меблирашках и коммуналках, интеллектуал, общающийся с половыми и банщиками, эстет и друг восхитительнейших светских красавиц, обедающий щами в дешевом трактире, - таков певец александрийской утонченности и затейливой галантности рококо. Вкус Кузмина с наивозможной простотой примиряет эллинистическую порочность с православным благочестием, любовь к нагретому солнцем мрамору с любовью к уютной затхлости перин, преклонение перед бездонной синевой итальянского неба с преклонением перед коптящей в темной церкви лампадкой. Лукавая уклончивость, отдающая стильности предпочтение перед стилем, знанию перед высказыванием, ощущению перед чувством, а вкусу перед идейностью, - это типичный недостаток типичного петербуржца, любимый им, лелеемый и почитаемый пуще всяких достоинств. Кузмин стал идеальным воплощением этого недостатка.

На выставке "Петербургский Кузмин" становится очевидным, что вся ценность его "петербургскости" оформилась и отшлифовалась не в блаженные десятые, но позже, в двадцатые - тридцатые. Именно тогда, когда Петербург поменял свое имя, умер, стал прошлым, преданность тому, что на глазах исчезало, разрушалось, уничтожалось, стала подвигом и протестом против надвигающейся со всех сторон советской ленинградской бессмысленности. Фотография редакции издательства "Academia", где некоторое время сотрудничал Кузмин, воспринимается столь же отдаленно и мифологично, как групповой портрет каких-нибудь вельмож эпохи Лоренцо Великолепного. Все лица невозможной красоты, точно и четко очерченные, безошибочные, лица, каких теперь невозможно встретить нигде, никогда, ни у кого.

Скромный неоклассицизм Зеленого зала, замерзшие окна, в которые сквозь морозные узоры просвечивает ледяная набережная Мойки, зимняя пустота, снег, тишина, и под стеклом музейных витрин, как подо льдом, физически ощутимы двенадцать мерных ударов кузминской форели. Кузмин же верил, "Что лед разбить возможно для форели, Когда она упорна. Вот и все".

Печатная версия № 01 (2003-01-21) Версия для печати

Аркадий Ипполитов

Идиллия предательства

На выставке "Двое" в Русском музее собраны картины за 500 лет - от иконописи до авангарда, где разыгрывается история пар в искусстве и ставится роковой вопрос: что есть истина?

Не правда ли, странно - изображение двоих должно, вроде бы, быть изображением безоблачного счастья, идиллией и гармонией, а, оказывается, оборачивается самым печальным образом. Оказывается, что двоим вместе очень неуютно. И действительно, какую пару мы бы ни взяли в мировой литературе, единение двоих всегда оканчивается трагедией: Парис и Елена, Адам и Ева, Данте и Беатриче, Ромео и Джульетта, Онегин и Ленский ничего хорошего друг другу не принесли, всякое единство двоих кончается трагедией и смертью.

Выставка в Русском музее сначала вызывает недоумение: странно видеть в одном выставочном пространстве Богоматерь с Младенцем шестнадцатого века, мальчиков Петрова-Водкина, крестьян Малевича, "Разборчивую невесту" Федотова, сомовских Арлекина и Коломбину, философов Нестерова, абстрактные композиции черного и белого, Ленина и слепца Коржева, и еще множество вещей, разнообразных по стилю, времени и смыслу. Но дойдя до конца, до зала, где выставлена одна-единственная картина - "Что есть истина?" Николая Ге, изображающая Иисуса Христа и Понтия Пилата, понимаешь, что как-то все встает на свои места, разобщенность приобретает оттенок разнообразия, и вся эта очень сложная и противоречивая экспозиция оказывается удивительно гомогенной, то есть однородной в результате явной схожести происхождения всех, столь на первый взгляд различных, явлений.

Поделиться с друзьями: