Это было только вчера...
Шрифт:
— Хочу сказать, что видеть в глазу другого соринку, а в своем не замечать бревна — неблагородно.
Он перевел взгляд на Кузьмина. «И ты, кролик, мог бы, как начальник цеха, поплатиться. Я и с тебя снял ответственность, переложил все на мастера, благо он в тот момент надумал завтракать. Так-то помнишь мое благодеяние?!» Вслух он произнес:
— Итак, на этом закончим. Лагунов увольняется, мастером у энергетиков будет Жовтень. Других вопросов нет?
Громко возмутился Кузьмин. Снова ссутулился Зархин. Куликов, тяжело ступая, направился к выходу.
— Иван Трофимович, задержитесь.
Куликов возвратился. Он догадывался, что ему скажет Виктор. И тот сказал именно то, о чем Куликов догадывался:
— Не обессудьте, я обязан сделать представление в Главк об освобождении вас от обязанностей главного инженера.
Модест Аверьянович держал слово: если выдавался свободный вечер, он отправлялся либо к Ивану, либо к Виктору. Однажды ему удалось провести вечер в обществе Елены. Она рассказала об удручающей ее болезни: у нее усыхает подбородок. Как бы невидимая рука стачивает его слева, врачи проделали с десяток анализов, но природу заболевания установить не могут.
— О чем в таких случаях думает женщина? Рак, — закончила она свой рассказ.
— Вы мнительны? — спросил Сущенко.
— Нет. Но подбородок — довольно заметная на лице деталь. — Куликова невесело улыбнулась.
— Иван знает?
Она утвердительно кивнула.
— А Виктор?
Она не удивилась — почему, дескать, спрашиваете о нем, дольше положенного задержала на Модесте взгляд:
— Нет.
И все стало само собой ясным: Иван не оказался фантазером, не валил напраслину на Витьку.
Между тем, глядя на семью Шерстобитовых, даже такой наблюдательный человек, как Сущенко, не увидел трещины. Там царила этакая патриархальная благость. Приходя домой, Виктор, не стесняясь посторонних, целовал Любу, называл ее женушкой, дружочком, уговаривал оставить школу, от которой она чрезмерно устает, охотно посвящал ее в дела завода. Люба, в свою очередь, называла мужа Витянькой, папочкой, спрашивала совета, как поступить в том или ином случае с «трудным» пареньком в классе. Она выглядела типичной учительницей: высокая, худощавая, со спокойными движениями и отработанным четким голосом, в меру строгая, в меру приветливая. Кажется, она не догадывалась о предательстве мужа: слишком открыт был ее взгляд, устремленный на него, слишком по-доброму и часто касалась ее рука головы Виктора. А может, Люба была той женой, которая в угоду семейному спокойствию слепла и глохла к временным увлечениям мужа?
Затащить к себе одновременно Виктора и Ивана Модесту удалось лишь однажды. Друзья сидели в разных углах комнаты, не глядя друг на друга. Иван вскоре собрался уходить, но Модест не отпустил его. Общий разговор поддерживался воспоминаниями. Вспомнили, как Модест, работая грузчиком в порту, ложился в полдень подремать прямо на берегу, приклеивая к рваным ботинкам записку: «Не будить. Разбудишь — плати рубль». Как перешел потом в кузню к Тяпке (Тяпкой прозвали хозяина кузни за хромоту) и как тот за малейший промах нещадно наказывал. Как Иван орал на весь Собачий хутор хаявшим революцию: «Злыдня! Вы жили плохо и будете жить плохо. Наша взяла!». Как тщательно конопатил в отцовском доме полы и окна каждую осень Виктор.
— Ты с детства обнаруживал хозяйскую жилку, — сказал Виктору Модест.
Не уловив, с похвалой или иронией произнесена фраза, Шерстобитов промолчал. И тут началось… Что ни слово — удар по совести, неприкрытый намек. «Желаешь до конца узнать человека — попади к нему в зависимость», — говорил Куликов. «Жизнь требует здравого смысла, ее на бога не возьмешь», — парировал Шерстобитов. «Черствяка хоть на десяти огнях поджаривай — он мягче не станет». — «Кто думает добреньким в социализм въехать, штаны изорвет в дыры».
Модест не вмешивался. Пусть выговорятся.
После ухода Куликова Виктор попросил разрешения позвонить. Говорил он по телефону сдержанно, но с такими интонациями, что Сущенко представил себе, как должен передрейфить на другом конце провода какой-то Сагиб Мхтияров.
— Кто тебе сказал, что азба — крошка легкая? — отчитывал Виктор Сагиба. — Пятнадцать, самое меньшее — десять килограммов в ведре, как и цемента. Шляпа ты. Каждому дураку веришь. Пошли его к дьяволу. Всю закупай, да. Ничего, он себе достанет. Зачем ждать понедельника? Сегодня оплачивай. Проворонишь — не обижайся.
Виктор опустил на рычаг трубку, посмотрел на Модеста:
— Чего не приходишь?
— Дела.
— Д-да, заедают. Любавка порывалась тебе звонить. Смотри, Модька, не околдуй мою жену. Вспоминает она о тебе часто.
— Я на жен друзей не зарюсь.
Глаза Виктора совсем обесцветились и точно провалились в глазницы.
— Кто тебя знает, бобыля! — Виктор протянул Модесту портсигар.
Сущенко не притронулся к папиросам:
— Как думаешь расхлебывать с Иваном?
— Не понимаю.
— Брось, Виктор!
— Ты же был на бюро…
— После бюро прошла вечность.
— Не понимаю. — В голосе Шерстобитова послышалось раздражение.
— Мне все известно, Витька! — Сущенко не спускал с Шерстобитова глаз. — Не играй в простачка.
— Не понимаю! — в третий раз произнес Виктор, и это третье «не понимаю» прозвучало как выстрел.
— Врешь! — потерял хладнокровие Модест Аверьянович. — Понимаешь, врешь. Как ты посмел? В детстве делил с Иваном поровну кусок хлеба и решил, что в зрелые годы можно так же делить жену?
Слово вырвалось. Но не только не убило, а даже не ранило.
— Кто дал тебе право? — Шерстобитов захлебнулся негодованием. — Не желаю говорить.
— А я желаю. И ты будешь слушать. — Сущенко вернул себе спокойствие, приобретавшееся годами. — Нас троих многое связывает. Трудное детство. Трудная юность. Одни идеи. Мы не можем быть честными в одном и подлецами в другом. Ты смертельно обидел Ивана.
— Он тряпка, твой Иван.
— Он человек, наш Иван. У него мягкая душа, но это не порок. Он любит людей…
— А Шерстобитов их ненавидит.
— Шерстобитов, прежде всего, любит себя. Он и в работе любит раньше себя, потом работу.
— И потому тянет тридцать три воза, как проклятый? Что ты знаешь о моей работе? У меня в любом деле — живинка. Дай мне самый запущенный участок…
— И ты, как сиракузский мудрец Архимед, сдвинешь землю, перевернешь мир? Ладно, не спорю. Нет бога, кроме Аллаха, а Магомет — пророк его. Не о том я. Ты держишь на заводе всех в черном теле. Даже в телефон кричишь: «Проворонишь — не обижайся». Обычную Ванькину фразу, обращенную к молодежи: «Ищите истину, а нашли, отстаивайте перед любым авторитетом, не щадя авторитет», ты возвел в крамолу. Чего ты испугался? Что молодые специалисты немедленно ринутся подтачивать советские устои? Или твои, директорские? Нельзя так жить, Витька. Наша власть прочна доверием, а не подозрительностью, наши дела строятся не на песке. Коммунист имеет право на ошибку, он живой человек. Смотреть надо на то, какие из ошибок сделаны выводы. Говоришь, дай тебе самый запущенный участок — поднимешь? Пусть так. Но люди пойдут за тобой не в силу высокого уважения к тебе, Шерстобитову, а в силу своей высокой организованности, преданности делу.