Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Главное, чтоб пошли.

— Нет. Грош цена руководителю, если его боятся. Такой недолго продержится.

— Как видишь, держусь.

— Походил по заводу, убедился: непрочно.

Шерстобитов изменился в лице. Он требовал фактов: «Докажи, что у меня связь с Леной. Докажи, что меня не любят рабочие». Он отрекался от друга, брызгал слюной. «И этого человека, — думал Модест Аверьянович, — Иван называл силой, способной уничтожить?». Сущенко поднялся. Вероятно, его глаза сказали больше слов, ибо Шерстобитов разом потух, спросил:

— Ты считаешь самобичевание лучшим методом борьбы с собой? У меня ничего нет с Леной. Это правда. Да, я полюбил ее. Захоти она, и я, нет задумываясь, оставил бы Любу, уехал из родного города. Я сто раз наплевал бы на Христову заповедь: «Не пожелай жены ближнего своего», коли б почувствовал, что нужен ей. Понял? И все. И не лезь больше ногами в душу. А завод мне дороже жизни. Знай.

Шерстобитов ушел. Модест Аверьянович долго сидел, погрузившись в глубокое раздумье. Его огорчало не то, что ему не удалось примирить Виктора и Ивана, не то, что он не сказал Витьке главного: «Ты стоишь, как диктатор, не только над заводом, но и над партийной организацией», его огорчало и обескураживало собственное поведение. В беседе с другом он стремился лишь обвинить, а не понять. Пожалуй, он воистину «лез ногами в душу», и потому Виктор чурался его, не захотел полностью раскрыться. Какая же польза от подобных разговоров? И надо ли было «примирять» Ивана и Виктора, если они того не хотели? Мало что — старая дружба. Прошли годы. Годы изменили уклад жизни, характеры, взаимоотношения… Постой, постой. Значит, открещивайся от прошлого? Перечеркивай все некогда дорогое? Да плюй на Христовы заповеди хоть миллион раз, но не на чистоту человеческих отношений. А если любовь?..

Сущенко входил в управление с тяжелой головой.

3

Для Шерстобитова не существовало ни выходных дней, ни отпусков, ни отгулов за переработанные часы. Он дневал и ночевал на заводе. Но в это воскресенье он остался дома.

Вчера он был на концерте Лены. Он запоздал, в зале уже погас свет, пришлось пробираться к своему ряду, держась стены. Он зачастил в филармонию не из любви к музыке, а чтобы поглядеть на Лену. Слушал он рассеянно, он, главным образом, смотрел. Как колдуют пальцы — тонкие, белые. Как наклоняется голова с высокой прической, как колышется в такт музыке фигура.

Слушая, Виктор каждый раз думал об одном и том же: что между ними легло, где он ошибся? Он не слепой: он ей нравился. Так почему она так решительно отстранила его? Нелепо, конечно, было помчаться за нею на курорт, но он потерял голову.

Сегодня Виктор решил во что бы то ни стало поговорить с Леной. После концерта он войдет к ней без стука, так будет надежней…

Но он, конечно, постучал, нерешительно произнес:

— Здравствуй.

Она едва наклонила в знак приветствия голову:

— Что-нибудь случилось?

— Да. Гибнет человек.

Подумал: «Глупая фраза». Заговорил как можно непринужденней.

— Лена, почему ты избегаешь меня?

— Помнится, ты уже спрашивал.

— Да, спрашивал. И спрошу еще тысячу раз, если не ответишь.

Она припудрила нос, провела пуховкой под глазами, сдула со столика трельяжа пудру, поправила прическу. Лицо выражало недовольство.

— Ну, будь по-твоему. Я достаточно эгоистична сама, чтобы не разглядеть эгоизма в другом. Мало? Более всего в жизни ценю покой. Опять мало? Страсть питаю только к музыке. Будь добр, открой после моего ухода форточку.

Так и сказала: «Открой после моего ухода форточку». Форточку в ее концертной комнате или гримуборной, или артистической, провались она пропадом. Он стал на пороге, не позволяя Елене выйти. И услышал невероятное:

— Да ты навязчивее моего Ивана.

Разговор произошел вчера, но Шерстобитова и сегодня захлестывала злость.

Философ Модька вообразил, что поймал его. Иисус без святого ободка. Начальнику угро полагалось бы быть человеком потоньше. Ему одно ясно: Шерстобитов полюбил жену бывшего друга — Куликова, на Шерстобитове надо ставить крест. А что Шерстобитов самого себя клянет, что Шерстобитову впору удавиться, того товарищ Сущенко знать не знает. Подумать только: он — навязчивее Ивана. Мягкотелого, безвольного Ивана, которого не любит жена, но любят рабочие. А если безвольным Ваньку сделала Елена? Зверь, а не баба. И его, Виктора, топчет, лишает самолюбия.

Он заметался по комнате: «Шалите, — говорил он то Елене, то Модесту, равно защищая себя и от нее, и от него. — Об меня споткнетесь, носы расквасите. Эгоист я? Пусть. А в главном? Государству от меня польза или вред? Отвечайте, польза или вред?»

Он открыл бутылку «Ессентуков», залпом осушил два стакана. Зазвонил телефон. Виктор взял трубку, раздраженно сказал: «Да, да». Шофер спрашивал, приезжать ли за ним. Ясно, приезжать. Сейчас же. Воскресенья, как и отпускные месяцы, — самые томительные дни в году. На людях можно говорить, что устал, смертельно хочется отдохнуть, а на деле отдых ему противопоказан. Дома он не находит себе места. Ну, почитает газеты. Ну, поспит. Решит пару шахматных задач. Тоска! То ли дело — производство. Сотни людей ждут твоего слова, сотни дел — разрешения. Планерки. Собрания. Совещания. Звонки из Главка, обкома, с других заводов. Но как быть с Иваном? Сгоряча он хватил лишку, пообещал сделать представление в Москву об освобождении его от обязанностей главного инженера. Не дурак он, чтобы наживать неприятности. Рабочие несомненно начнут писать всюду, отстаивать. Осуществить умную рокировочку? Поменять ролями Куликова и Зархина?

Внизу загудела машина. Шерстобитов тщательно повязал галстук, черкнул жене записку (он всегда сообщал ей, когда отлучался), и, отбросив все, способное вывести из равновесия — Ивана, Модеста, даже Лену, — поехал на завод, в свою вотчину, которая, чего доброго, рухнет, если он хоть на день от нее отстранится.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В большом доме из двери в дверь кочевала новость: Катька-то забирает с собою мать! Вот вам и Катька. Сказано — дочь. Молодец, молодец. Зачтется ей на том свете доброе дело. А Золу видели? Бегает, как девчонка.

— Здрасте, Алексевна!

— Алексевна, новую кровать не продашь?

— Чем тебе помочь, говори, не стесняйся.

Каждый стремится теперь приветить, обласкать словом. А она, старая, потеет от удовольствия, увивается вокруг дочери, берется то за одно, то за другое, и все видят, как подрагивают ее руки — не от старости, от счастья! И все слышат многократно повторенное ею, как бы в укор себе, во хвалу дочке:

— Я — за дело, а оно сделано.

Вот она просовывает мордочку к Долговым, шепчет бабушке:

— Ить не помереть бы мне до времени, Серафима! Зятька дал бы бог увидеть.

— Даст бог, даст бог, — успокаивает бабушка.

— Гляди, Катюшка кофту мне купила.

Она стыдливо втискивается в дверь, ей совестно хвастаться, но она не в состоянии утерпеть: кофта из чистой шерсти, ручной вязки.

— И-и, расступитеся лохмотья, дайте место лоскутам! — всплескивает руками бабушка. — Ноне к тебе и на козе не подъедешь. Гляди, в дороге еще кавалера подцепишь.

— В самый раз!

Ах, как она довольна! Так и сыплет смешком, норовит перегнать бабушку в словесном состязании.

— Ить еще девчонкой я отца пытала: «Батька, когда придет той день, что я от пуза лаптей не увижу?» Думала, не дождусь. Ить дождалась. Не позабыл меня бог.

— Бог-то бог, да будь сам не плох.

— Переменилась я, Серафима, себя самое не узнаю. Ужли те кожа да кости были мною?

— Чего говорить! Роскошь пушит, горе сушит. Смотри, у зятя не оскандалься, на прежнюю дорожку не свороти.

Поделиться с друзьями: