Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Это мы, Господи, пред Тобою…
Шрифт:

Раньше такое Он не посмел бы ей рассказывать. Понимал, что теперь Она насмотрелась и более страшных вещей, но не замечал, что вот тут-то Она осталась прежней. Не замечал этого.

Так что же? Не было больше романтической любви с ее лирикой, страстью и восторгами? Да, такой больше не было. У обоих, даже у нее. Но медленно возникала новая, более глубокая и прочная ее форма, иное «взаимопроникновение»: нежность, вызванная обоюдной жалостью, памятью о прошедших днях, общих переживаниях их недолгого очного брака, скрепленного десятилетним ожиданием соединения. Идеализация обоюдного дорогого образа, накопленная в разлуке, таяла в буднях общих интересов, таяла, уступая место чему-то другому, более глубинному, ощутимому ими обоими одинаково. Любовь обретала прочный ствол. Ощущения обращались снова в ласки. Оба постепенно понимали, что они — одно, неразделимое и прошлым своим и нынешним сближением. Их снова роднило новое чувство — «великая сила сострадания». Когда много позднее родные удивлялись терпению с ним, порою трудно переносимым его характером, они не понимали, что держит ее отношение к нему чувство, сильнейшее, чем любовь сексуальная, именно «сила сострадания», долг, какой бывает к родителям и детям.

Они не выясняли в разговорах новые свои отношения. Она из прошлого помнила: он терпеть не мог «выяснения отношений», хотя она в них находила особую прелесть. Все решали, как тогда, так и теперь, взгляды, какие-то беглые восклицания, ласковые или гневные жесты. И все становилось понятным обоим без обсуждения.

Мукой наполнялись его глаза, когда Он глядел на нее, уже не видя в ней «фиалочки», но друга близкого, человека родней родного, перенесшего много одинаковых страданий. Не случайно потом он подарил ей книгу с надписью: «Другу, сестре, жене» (а первые его посвящения начинались: «моей любимой…»). Разлука, оказывается, укрепила это чувство родства, новое и более прочное.

— Как мало я тебя ласкал, как мало одаривал! — сокрушенно шептал теперь он в минуты нежности. И утихала ее и его душа в каком-то новом, но обоюдном чувстве, уже не возбуждаемом в себе, а возникающем органично, и еще более скорбном: ведь ему впереди маячили еще 15 лет заключения! Рвала ее душу тоска в его глазах — он тоже бессильно и непрерывно думал об этом сроке, — мука его оттого, что он, мужчина, ничем не может ей помочь, защитить от нищеты, безвестности, униженности ее полуправного положения.

Как, как найти выход из этой «безвыходности»! О политических переменах они в те годы и мыслить не смели, побежденные и сломанные. Если бы не вторая судимость, давшая ему 25-летний срок, этой осенью Он мог бы освободиться!

А случилось вот что: Он уже «отбыл» по первой судимости пять лет из десяти в дальневосточных лагерях. В 45-м году их судили целой группой «пропагандистов». Одного — участника гражданской войны П… тогда же приговорили к расстрелу (он сражался с белыми против Чапаева), остальным дали «полную катушку» тех времен: десять лет заключения. Но через пять лет, когда двое из группы уже умерли, первый приговор «по его мягкости» отменили, вновь судили троих: Михаила Земцова и Николая Давиденкова. Михаила и Николая приговорили к расстрелу (у них открылись новые «преступления» — Земцов был атаманом ст. Николаевской, Давиденков вел антисоветскую агитацию в лагерях). Двоих расстреляли. Он рассказывал, как слышал в своей камере возню и мычание (кляп во рту), когда их волокли по коридору на казнь). Можно ли пережить такое, не помешавшись? — Ему дали новую «полную катушку» 50-х годов — двадцать пять лет. Попрали извечную юридическую аксиому: «закон не имеет обратной силы». И как было обжаловать этот противозаконный, по сути, приговор в полицейском советском государстве?! Во время этого нового своего соединения они и предполагать не могли, что дело изменится, и Он освободится на середине срока. Они видели эту непреодолимую стену — еще 15 лет впереди! Сердце обмирало и ныло от этого сознания. Как пережить этот страшный срок, после того как они вновь обрели друг друга в этом свидании! Выход один: неустанно хлопотать о снятии второй судимости как незаконной.

Один только раз Она вышла из своего «заточения» с ним — из этой угрюмой комнаты, чтобы взять из квартиры нужные вещи. И его расконвоированный товарищ (тот, что встречал ее на вокзале Воркуты и привез в лагерь) сказал ей:

— А знаете, ведь он так себя вызывающе ведет, что, может быть, отсюда и не выйдет. Не скрывает своих антисоветских убеждений, «болтает»… А среди нас ведь десятки сексотов… Скажите ему Вы, чтобы осторожнее был, нас он не слушает, даже бравирует инакомыслием… Удивительно, что при его репутации и свидание-то с Вами разрешили».

Она просто в ногах у него валялась, просила быть осмотрительнее, ради нее, ну если себя не жаль, ради нее! Ведь могут «намотать» и еще срок. Молила, плакала. И Он клятвенно обещал не нарушать режима, быть осторожным, ведь вокруг хищники, притворяться абсолютно лояльным, оставить браваду, быть незаметным, как мышь, чтоб не навлечь на себя новые кары. И все время ходатайствовать о снятии второй судимости.

А Она уже твердо решила оставить своих трех старух — мать, тетку и свекровь — (из-за которых, собственно, и поселилась на юге, а не на 101 километре под Москвой), оставить их и переехать сюда, в угрюмую эту Воркуту, чтобы, найдя здесь работу, быть близ него, переехать на жительство на весь срок его заключения.

Твердо решила — без его близости, хотя и через проволоку, жизни у нее не будет. И запущенность его, и отчаянная его холодность ее не пугали… И хлопотать, хлопотать неустанно обоим о снятии с него второй судимости.

Забегая вперед, следует заметить, что судимость эту незаконную с него после многих хлопот сняли уже в семидесятых годах, когда он был уже на свободе, на Кавказе, все-таки подвергаемый остракизму.

Дни шли. Ночью Она просыпалась, чтобы тихонько подсыпать уголь в печку, топящуюся круглосуточно, как полагается на Севере. Он спал. Он знал, что не замерзнет: Она встанет, чтобы подсыпать уголь. Так и прежде было, в Потсдаме — мужские заботы Он переложил на «хранительницу очага» и теперь привычно следовал этому.

А часы, дни свидания истекали. Впереди предстояли пятнадцать лет разлуки. Как это вынести? Как спастись? В его глазах Она читала безнадежное отчаяние загнанного зверя. Он за эти дни по-новому любил, как самое родное на свете создание. Но ночью топить печь вставала она.

2. Плохая примета

Они сблизились 12 лет назад без предварительного «ухаживания». (Да и он, после предательства жены, к женщинам относился настороженно и равнодушно, «ухаживать» просто не умел). Их «сватал» редактор: «Вам надо выйти замуж за Польского», — говаривал не однажды. «Что Вы, за этого хама?!» — шутливо откликалась. И, правда, Он был нелюдим, грубоват, пожалуй, и хамоват, бывал бестактен, как-то ко всему равнодушен — все это относили не к характеру, а к тому, что перенес блокаду Ленинграда, был «сыном попа» — т. е. гражданином социально неполноценным как бы… Был прагматичен, но «блистал эрудицией». Рожден был журналистом (с 14 лет писал для газет), но выделялся не литературным стилем, а умением организовать материал. Однажды написал для крымской газеты превосходный очерк о ленинградских блокадных днях: «Быть Петербургу пусту». Очерк обратил ее внимание — эге, да он и чувствовать умеет! «Искра Божия» в нем есть. В газете работал с упоением, не считаясь ни с чем и ни с кем.

Ей в нем нравилось одно: среди «внутренних эмигрантов» — монархистов, «контриков» — Он был ее современником, да еще «столичного» типа — в нем не видела Она провинциализма, ненавидимого ею с отрочества.

Работа совместная их сдружила, но без всякой обоюдной эротики. Между тем, Она чувствовала, что нравится ему больше, чем ее подружка Женечка — переводчица, к которой Он вроде бы склонялся вначале. Ему нравились тоненькие брюнетки. Она и была такая. Шутливо называла его «мое поколение». Вместе оказались в Крыму. В одной газете. Импонировало ей имя его Леонид — так звали героя ее большого и трагического «романа», когда студенткой жила в том же городе. И фамилию он носил ее «самой первой любви» — Юры. И по Ленинграду были общие знакомые (например, поэты Оля Бергольц, Борька Корнилов). Много общего нашлось, даже в отношении к оккупантам как к несчастью. И еще связывали общие воспоминания о Ленинграде: голоса нищих певцов на улицах, шелест торцовых мостовых, сказочно прекрасные белые петербургские ночи с силуэтами разведенных над Невою мостов.

Он был красив, но неуклюж до смешного. Когда получил военную форму, пока полевую, все называли его «Бравый солдат Швейк» и Он сам над собою посмеивался, сдержанно-непроницаемый.

Сблизились они внезапно, первого апреля, вечером. На другое утро Он должен был уехать на экскурсию по Германии, которую для русских журналистов устроил Отдел пропаганды. Атмосферу их первоапрельского сближения особенно точно передает ее стихотворение, рожденное год спустя.

Высоко журавли кричали, Начиналась весна в Крыму. Меркнул в тускнеющей дали Чатыр-даг в синеватом дыму. Твое имя в небе вечернем Сияло как вещий знак, Был призрачным и неверным Нисходящий на землю мрак. Поднялись по лестнице вместе. Для меня ты жил в другом. Ты не знал, что к жене, невесте Входишь в тот неуютный дом. Было холодно. Было странно. Леденил первобытный стыд. Только слышалось в ночи туманной Одинокое сердце стучит. Оплывали во мраке свечи, Дрожь и сырость в углах плыла. На мои несильные плечи Горе новое я брала… Как много больших печалей Ты принес в мою жизнь с собой… Зачем журавли кричали Прошедшей крымской весной?

Спустя пятьдесят лет, осенью, вскоре после его смерти, Она, выйдя на крылечко в такой же сиреневый вечер, услыхала в небе курлыканье улетавших на юг журавлей, и тогда родились еще строки:

С журавлиным осенним клином Ты покинул меня навсегда… А в небе звучали клики, Как тогда… как тогда…

Возвратясь с экскурсии, в мае, Он приехал прямо в ее комнату, оставив свою квартиру. Из Германии была от него открыточка, где Он называл ее «на ты» и начал словами: «Дорогая…». Она легко приняла это новое свое замужество, но не по любви, без усилий предварительных. Просто замуж выйти было надо — шла война, к ней «приставали», он был ей «не противен», как говорили засватанные девушки в старину. Оба они, выросшие и формировавшиеся вдали от мещанских своих семейств, были, по сути, интеллектуальной богемой: книги, литература, — вне бытовой озабоченности. Но, пожалуй, окажись на его месте другой, из ее привычной среды, Она легко бы пошла и за того.

Поделиться с друзьями: