Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Это мы, Господи, пред Тобою…
Шрифт:

Ни тени мещанской спесивости, высокомерия в общении!

Даже после того, как осознал свою историческую значимость. Прелесть его натуры составляла еще и простота, даже простонародность, но я бы назвал ее аристократической, по сознанию достоинства своего и собеседника. Облик излучал обаяние ума, таланта, доброжелательности. «Светлый человек», — сказал о нем Бородин. Со мною он был удивительно ласков и, если обидит, не находил себе места.

«Состояние сословий» в нынешнем государстве особенно долго его занимало, и привычные градации долго мешали правильному общению. Бородин от своего босоного детства сохранил деревенские манеры и лексику, был небрежен в одежде, и Пушкин однажды назвал его «лекарь», хотя уже признал гениальность, научное «себяотвержение», сравнивал с Ломоносовым, порою кидался подать старику пальто или поднять оброненную вещь. Садовника-аспиранта Института — «иностранец» не раз называл «на ты» и спросил как-то: «Ты жид?»

— Как я понимаю, образованные и ученые люди составляют нынче аристократию нашего народа? Не так ли? — Особенно радовался обилию интеллигенции у прежде отсталых народов: — «Я знал, что так будет!»

Само слово «интеллигенция» его пленяло. Оно и прежде было знакомо, но то, что так называют «целое сильное сословие критически мыслящих личностей», было для него внове. «Какое слово точное! Я всегда гордился своим высоким дворянством, оказывается, я был интеллигентен, как простолюдин Ломоносов, дворянин Радищев, офицеры-декабристы, Кольцов, вышедший из мещан…»

Однако сознание себя аристократом долго держалось. Он знакомился с событиями октябрьской революции, и я припоминаю диалог:

— Тогда у Вас, как у французов провозгласили: «Аристократов — на фонарь!» Но как же сохранился ваш княжеский род?

Я рассказал, что отец мой, офицер, принял участие в революции на стороне большевиков, княжество свое не обнаружил… Мало ли Вяземских… Немногие знали… И назвал имена других родовитых дворян, тоже оказавшихся с большевиками.

— Скрывать свой род, вместо того, чтобы им гордиться! — Пушкин возмущенно вздернул плечи. — Я предпочел бы фонарь!

Вся его жизнь теперь была труд, в который он погрузился со страстью и наслаждением. День был расписан, как в пансионе. Еда, сон, медицинское обследование — все «обязательное» — мешали неустанному движению сознания, перерабатывающего новое, непривычное, чуждое и переоценивавшего все, что знал прежде. Ни малейшей небрежности не позволив себе в ритуале гигиены и обследований, он тотчас спешил к книгам, экранам, беседам со мною, лекциям Северцева. Очень быстро, так что мы дивились, вырастал умственно. В мир новейшей техники, приняв ее как данность, он не пытался проникнуть глубоко, довольствуясь скупой информацией, шутил над нею, припоминал «логическую машину», которую Гулливер увидал в Лилипутии. Его интересовало внутреннее состояние общества. Он уже не скрывал от меня, что «долбит» свои былые стихи наизусть.

Беседовать с ним было нелегко: даже европейски образованного академика Северцева он подавлял эрудицией, свободно цитировал классиков, Платона, Монтеня, Гассенди и многих, кого мы знали только по именам да общему значению. В спорах быстро увядал, не умственно, а психологически: «Мне следует принимать все, как оно есть. Задумываться и сравнивать нельзя. Сравнивать можно лишь близко стоящие вещи и понятия. Я в ваших глазах выгляжу, вероятно, как в моих выглядел бы летописец Нестор». Если ставил своими неисчерпаемыми знаниями Северцева в тупик, говорил мягко, что столько старых понятий и представлений утонуло в бездне времени, их в деталях помнить трудно, что и он ведь сам невежда в том, что знает Северцев.

Все ждали от него новых стихов. Проходили месяцы. Он не обнаруживал при все расцветающем блеске ума никаких признаков творчества поэтического. Свои старые стихи он уже знал и не терялся, как прежде.

Я прочел, наконец, ему свой роман о нем. Он почти не поправлял меня, только как-то особенно прислушивался, когда я касался непосредственно творческих мгновений, будто мучительно припоминал что-то знакомое, но позабытое. «Себя как в зеркале я вижу, но это зеркало мне льстит», — повторил фразу, сказанную им некогда его портретисту Кипринскому. — Я был, оказывается, ленив и беспечен, даже в года зрелые, но, знаете, я был талантлив. Сейчас не то. Я работаю с удовольствием, как вол, но не нахожу в себе состояния, которое влекло к созданию стихов. Я его жду — не приходит…

Так он признался мне одному, интимно, что давно сам заметил свою самую большую ущербность.

— Я тогда точно выразил это:

Душа стесняется лирическим волнением, Минута — и стихи свободно потекут…

— И вот не могу более вызвать это состояние, как раньше. Неужели муза меня покинула навсегда!? — Глаза его наполнились ужасом, он зарыдал глухо, без слез, будто застонал, протянул ко мне с мольбою затрепетавшие руки, обнял меня, приник: помоги! Защити!

Я стискивал мелко дрожавшие плечи и, собрав всю силу любви к нему уверял, что вернется, что покамест он подавлен лавиной узнаваний, она отодвинула органически ему присущее. Это неудивительно. Так должно. Все, все придет, вернется…

Я утешал, обнадеживал, но кому как не мне было уже совершенно ясно, что в личности Пушкина есть и другие изъяны — «раковины» в воссозданном сплаве мышления. Например, он не подозревал о существовании таблицы умножения, хотя практически пользовался ею постоянно. Не знал названия отдельных безусловно ему известных предметов, как салфетка, стакан. Бурно тоскуя по друзьям своей первой жизни, почти не вспоминал Натали, детей, хотя, как мы видели, понятие рода своего в нем сохранилось.

Об этих изъянах я рассказывал Бородину. Более всего нас беспокоило главное: не писал стихов, старые приходилось ему напоминать, и это все всерьез начинало тревожить его самого. Повергало в ужас.

Видимо, где-то на атомном уровне что-то было утрачено при регенерации. Наука Бородина, стоявшая на уровне химии, физики, электроники, не справилась с загадочным миром живой души.

Но, сознавая опасность, ученый повторял: ждать!

А Пушкин был нетерпелив.

6. Шестое чувство

Гораздо быстрее, чем в мире социальном, Александр Сергеевич разобрался в мире художественном. К поэзии было отношение особенное. Страсть к ней не утрачена.

Еще в лабораторной комнате он попросил портреты друзей-поэтов, расспросил о судьбе его переживших и попросил оставить его одного «хоть на час». Наблюдающие аппараты показали, как он ласково гладил картоны и скульптуры, долго глядел безмолвно — прощался.

Знакомство с послепушкинской литературой мы начали с поэтов его школы.

Трепетали наслаждением веки, когда он плавно, слегка подвывая в манере своего времени, читал, смакуя каждое слово: «…И взором медленным пронзая ночи тень…» Ни одного неточного лишнего слова у этого мальчика! Никакой суеты, ни в мыслях, ни в картинах». Я указал ему на скопление звука «м» в сочетании «взором медленным»: не плохо ли? Он подумал мгновение: «Сам звук медленный, удвоение еще усиливает…»

В стихах своих последователей он профессионально отмечал «нарушения правил» — дисгармонию ритмическую, усечение и смещение стоп, разномерность строк. Размыслив, говорил, что такие «нарушения» усиливают музыку стиха, мощь и верность чувства, а «правила оставим классицизму!» Читал, наслаждался и все повторял: «Я бы так не сумел!»

Поделиться с друзьями: