Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Это мы, Господи, пред Тобою…
Шрифт:

Стригали, хоть и не виноватые, были невольно явно возбуждены, красны, вкрадчиво успокаивающе повторяли: «Мы, де, как фершала, вы нас, женщины, не стесняйтеся!..». Неужели в многосотенном лагере нельзя было найти женщин, владеющих бритвой, как это бывало на других лагучастках? А еще ведь о начальнике этого лагеря говорили как о человеке гуманном!

Обычно баня, несмотря на соседство с угольной шахтой, стояла оледенелой. Заведовал ею прелестный голубоглазый русский «дедушка», как его мы называли. Прибежишь к нему, бывало, голову помыть или простирать что. Потихоньку от надзора охотно на своей плите воды нагреет, впустит в ледяную баню и приговаривает при этом:

— Ах, вы, пташки, бедные! Господи, до чего женщине чижало в лагерях! Ведь она, голубушка, постоянно к чистоте стремится!

И самой ополоснуться и постираться — ведь у ей же кровя! Да бедненькие же вы мученицы!

— Что за милый дедушка в бане! — сказала я однажды другому деду, образованному интеллигенту, просидевшему в лагерях почти двадцать лет. Этакий бородач. Весьма учен, но прост. Как Лев Толстой. Сидя явно по «политическому» делу «до особого», видно, тоже был «из трокцистов». Он постоянно носил котелок у пояса — может что перепадет. Этот абориген был первым моим советчиком в этом лагере. Шутил: «А вы уверены, что КВЧ — приличное слово?». (КВЧ — культурно-воспитательная часть). Я пугалась: а вдруг это замаскированный лагерный мат! Он и посоветовал мне подать заявление об отправке на Яю, где условия «более человеческие». Когда я восторженно отозвалась о банном дедушке, интеллигент сказал, что тот сидит тоже бессрочно за бесчисленное число убийств. Настолько не поверила я этому, что однажды сама бестактно спросила об этом банщика. И он подтвердил с простотою: «Да, убивал, касатушка, убивал живое! Нравилось мне это! Теперича завязал. Лет пять-шесть не тянет. Я ведь и в заключении уже убивал — удержаться не мог. Мне новые строка (сроки) наворачивали, в психлечебнице содержали, в одиночке, а я — опять. Теперь вижу, что старый стал: не тянет убивать живое, не тянет!»

— Вот вы Бога упоминаете часто, — не унималась я, хотя видела, что старику разговор неприятен. — А грех?

— Эх, не грех, касатушка, когда Бог меня вот таким убивцей сотворил, ножи да топоры мне в руку вкладывал. Без его воли, сказано, ни один волос… — Я потрясена такой «Достоевской» философией.

— А как убью, бывалоча, жалко, ох, жалко мне всех людей делается. И тогда помолюсь. «Воля, Господи, твоя!». Теперь, слава Богу, отпустило. Шестьдесят пять годов мне. И, скажи, ведь тверезый убивал! Не пил, не пил сроду! И убитых не грабил, не корыстовался, ни к чему мне это все было. — Я поражаюсь архаической лексике явного маньяка. Будто читаешь Лескова.

— И не жаль человека было?

— Чего их жалеть! Он животная плоду-у-щая. Одного уберешь — народятся сто.

— И не являются они вам?

— Не-е! Чего им являться — мертвяки! Я, знаешь, в Бога-то верю, а в загробную жизнь — нет! Сказано: «Ни печали, ни воздыхания». А «жисть бесконечная» — это уже попы придумали, прибавили к песне этой. — Старик встал и ушел, будто по делам. Страшная философия вроде бы нищего духом старика-маньяка в то время потрясла меня лишь фольклорностью своей, патриархальностью самого образа убийцы, потому что страшное житейское обступило меня тогда, как живой кошмар.

После кратких дней общей тюрьмы это второе мое соприкосновение с будничным «обыкновенным преступным миром» (так сами себя называют урки в официальных разговорах). Там — развязные современные девчата с модными прическами, здесь — живой разбойник и еще, и еще другие разновидности. Убеждаться начинаю: это на 90 % — врожденное в их крови. Никак не исправишь, да еще в советском скотолагере. Надо таких уничтожать — в этом гуманность. И в то же время — они люди… злые и добрые, и умные даже попадаются изредка. Какая же мерзость — люди! Ведь тут даже не социальные причины. Их нужно изолировать особо. Но их смешивают с нами, с сотнями тысяч «бытовиков», с массами народа! И развращают его уже социально.

Девочка-крестьяночка, чистенькая и невинная еще, пришедшая со мною из тюрьмы и на первых порах искавшая моей защиты, («Тетечка, я коло вас буду!»), уже отошла от меня и ее уже гуртом изнасиловали «малолетки» (была и такая категория зеков). Сплю я еще на полу. И однажды, проснувшись, вижу привалившуюся к моей подушечке (из детской кроватки) посапывающую кудлатую, прикрытую «сиблонкой» (стеганая матерчатая шапка с ушами) голову… чувырлы! Так зовут в лагерях, а быть может и вообще в Сибири, вконец опустившихся, потерявших образ человеческий, людей. В этом лагере при голоде и страде их были сотни. Это были, так сказать, отходы «дна».

Немыслимо грязная, воняющая сопревшей резиной чуней, сопревшим потом лохмотьев, псиной, девчонка-малолетка, когда я возмущенно спихиваю ее со своей постели, гундосо взвывает в полумраке спящей казармы.

— Тетечка, не гони меня! Не гони! Замерзла я дюже: под топчанами сплю. Дай около тебя чуть согреться! Ну, дай! Все бьют, все толкают, матерят. На мне вшей мало, ей Богу, почти нету!

Девчонка молитвенно прижимает черные от угля руки кулачками к груди. И я, вдруг постигнув такую человеческую беду, подумала: ведь и я такая стану, конечно, как все эти оборванцы, сидящие тут без срока, как Баба-Яга, как молдаванка, переставшая уже умываться, как тот интеллигент, с котелком у пояса, похожий на Толстого. Вот придется сидеть бессрочно, и — стану! Ведь теперь эта девочка-чувырла сестра моя!

И позволила ей спать рядом, положив вшивую голову на детскую мою подушечку. На другой день девчонка — ей можно было дать не более 13 лет, из-за истощения — после работы за зоной направилась прямо ко мне. Еще и принесла какие-то замызганные где-то украденные морковки. И мы их ели. С неделю она «шестерила» мне с отменным усердием, смотря на меня с преданностью собачьей. Гордилась моим покровительством и даже сбегала к «дедушке» обмылась и постиралась (так говорят в Сибири). В выходной день била у меня в голове вшей — сама предложила «поискаться» — и когда попадалась под ноготь крупная, вкусно втягивала слюнку. Я тут припомнила «Искательниц вшей» А. Рембо. Обедать в нашу смрадную столовую я могла не ходить: чувырла получала у бригадира мою баланду и приносила в барак: это была высшая степень «шестеренья».

Соседки удивляются, что я приблизила к себе чувырлу. Я объясняю: она человек, и мне ее жаль. Дневальная поколотила ее в мое отсутствие: «Чего к человеку пристала?». На мое замечание «Может, и я такой же буду», дневальная, присев рядком, объясняет, что и в лагерном мире есть свои социальные градации, что и тут есть «очень даже приличные люди», что сравняться с уркой мне никогда не придется, и моя лагерная судьба приведет меня неминуемо в стан «придурков» — привилегированной категории. Но я не отгоняю девчонку.

И вот замечаю, что девка часто хватается за промежность. В чем дело? И признается мне деваха, что у ней в промежности «чирьи» не болят, но чешутся и пачкают штаны. Из амбулатории ее систематически выгоняют, так как она однажды нагрубила сестре матюгами. Я сама зашла в санчасть и попросила Тамару девчонку принять и помочь.

Девчонка пошла на прием и в барак не вернулась. Но скоро прибегает ко мне Тамара: «Вы с нею спали? Ели?» У девчонки оказался махровый сифилис. Меня увезли в санчасть. В течение моего срока несколько раз брали кровь на Вассермана, спирохет не было. Милосердие, оказывается, вознаграждается! Я в этом убедилась и еще раз, когда ела с умирающим от скоротечной чахотки Сашей мороженое одной ложечкой: надо было, чтобы Саша поверил, что у него не чахотка. Я и тогда не заразилась.

Сумрак. Духовный и буквальный. Среди этого удушливого мрака вдруг узнаю: в зоне бывает раз в неделю кино. Я не пошла. Среди этого ужаса — кино! И еще удивительнее: Тамара попросила принять участие в лагерной самодеятельности. Помочь, как она сказала. Я опять ужаснулась: Спектакль? Концерт? Да они с ума что ли сошли? Вот уж истинно пир во время чумы! Согласилась только потому, что это участие освобождало меня от грязнющей работы в починочной, а главное, от общества циничных сапожников, где я буквально задыхалась от скабрезностей.

Поделиться с друзьями: