Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Это мы, Господи, пред Тобою…
Шрифт:

Прибывшие фельдшеры были сперва в медицине так робки, что я считалась у них «авторитетной», опытной сестрою.

Похожую на пушистый персик юную, как весна, Лидочку быстро женил на себе начальник 2-й части Сондук — грубый мужлан. (Это он — цензор нашей переписки — заметил мне однажды: «По Вашей с мужем переписке я понял, что такое муж и жена»). Была пьяная, грубая сибирская свадьба, но, спустя месяц, Лидочка потускнела, похудела, сделалась мрачной, и ее подруги мне по секрету сказали, что Сондук зверски ее избивает. То ли — не «невинной» оказалась, то ли за явное сочувствие политическим заключенным.

Видимо, девочкам влетело от лагерного начальства за симпатии к нам. Одна из Лидочек даже кокетничала с нашими пригожими бравыми молодыми казаками и с хохотом играла с ними в волейбол… А потом все трое внезапно стали с зеками строго замкнуты и официальны, особенно Лиза. Улыбаться мне перестали.

Вся избитая до синяков Лидочка уехала домой, не отбыв и половины положенного срока (3 года) назначения на работу после техникума.

В Маргоспитале наши вольные врачихи были гораздо интеллигентнее своих сибирских мужей-офицеров. Муж врача Зинаиды Павловны медленно, с трудом читал, водя пальцем по строчкам.

И у меня случались курьезы. Еще в следственной тюремке мне понадобился врач. Звякнули дверные ключи, и на пороге появилась молоденькая докторша. И на ее лице был написан ужас передо мною — «народной врагиней», как ей внушали. Видимо, она ожидала, что я брошусь ее — «советского человека» — душить. В Маргоспитале уже в 50-х годах, близко к выходу из заключения, меня назначили дежурной медсестрой в отдельный госпитальный барак для «вольных». Там была масса начальственных «дам» в очень нарядном шелковом белье. И я сразу заметила, что узнав, что я «пятьдесятвосьмая», иные их них с превеликим недоверием принимали из моих рук лекарства (а вдруг отравит!), отказывались в мое дежурство от вливаний и т. п. (особенно те, в особо нарядных шелковых роскошных рубашках). Через неделю меня главврач снова отозвал в гнойно-хирургическое отделение (видимо, по их просьбе).

Позднее, уже в Пятигорске, я любовалась очаровательной пожилой дамой в соседнем дворе. Но когда, не зная, кто я, она сказала с достоинством «Муж мой работал «в органах» (так был зашифрован в разговорах ГУЛАГ), я сразу же припомнила тех идиоток-«дам» и более ею не любовалась, хотя незлоблива по натуре.

Вольняшки в Киселевке проверяли рецепты заключенных квалифицированнейших врачей у врачей вольных. Так как же ныне, — в 90-е гг. не называть таким, как они, нас «власовцами» и врагами! Это у них уже в крови.

5. Блатные

Я их не боялась, не ненавидела, как большинство «мне подобных». Иногда они только раздражали. Я их прежде всего жалела за убогость их мышления, вызванную чисто биологическими врожденными качествами. Лишь малое число преступников воспитаны неправильно, большинство ими рождены. Для меня все они были «люди, попавшие в беду при рождении», реже из-за среды. Это отношение они чувствовали, и среди них я приобретала репутацию «Человека». Однако жить с ними было ужасно, и смешивали с ними не случайно, но обдуманно, для деморализации. Ведь не они были виноваты, что я очутилась среди их страшного мира. Не их следовало ненавидеть!

Когда в январе 1949 г., при выделении 58 статьи в спецлагери из бытовых, мы прибыли этапом в новую зону в Киселевске, и при лунном свете ожидали впуска, ко мне специфической «блатной» семенящей походочкой подошел «полупахан» Чистяков и заявил: «Борисовна, не тушуйтесь, тут Вы будете под нашим покровительством». Я вежливо поблагодарила, и было за что: в первую же ночь меня и Галю-татарку — двух только в мужском этапе женщин — политических в строго мужском до этого лагере — легко могли бы изнасиловать. И вот почему. Среди пунктов 58 статьи тогда существовал четырнадцатый. Его давали «за саботаж» уже имеющим срок заключенным, за побеги, за отказ от работы. Понятно, что крупные блатные, заключенные за дела разбойные, от работы в лагерях отказывались, бежали. Им и давали этот «довесок» к основному сроку. И они уже принадлежали к «политическим» и подлежали вместе с ними к совместному заключению. Иные из блатных старались избежать отправки на дальний этап или из какого-либо другого протеста, «выбрасывали лозунг», то есть писали на стенах какой-либо антисоветский призыв, например, «Смерть Сталину!». Их немедленно отдавали под суд, а пока шло следствие, этап уходил, угроза загреметь на Колыму или еще куда дальше проходила. А то, что они получали к своему первоначальному сроку «политическую» добавку, их не беспокоило: «тюрьма — мать родна!» — было у них убеждение.

А в нашу среду таким образом проникал самый страшный, самый смелый и наглый «социально близкий элемент» — уголовники. При мне больше 25 лет им не «довешивали», но если арифметически сложить «довески» у иных, получался срок больший, чем человеческая жизнь. Чтобы в общество 58-х проникали при всех «изоляциях» самые страшные и испорченные уголовники, было весьма выгодно власти, озабоченной, чтобы как возможно больше ухудшить существование «контриков» и прослоить нашу в целом сплоченную массу элементом «социально близким». Только в конце моего срока появились для самых упорных саботажников «закрытые тюрьмы», которых они страшно боялись и даже переходили в разряд так называемых «сук», то есть, соглашавшихся работать, выдавать и прочее, что по их неписаным кодексам уркам запрещалось.

Случилось, что во вновь создаваемую киселевскую зону — спецлагеря для 58-й — первыми прибыли такие вот «политические» урки. Когда они в массе, они страшны поистине. Они там воцарились уже, освоились, а потом начали прибывать настоящие политические (то же было и в Черте, куда меня два года назад отправляли по статейным признакам. Когда я прибыла, политические уже возобладали и чуть ли не восстание подняли против обнаглевших урок, те забаррикадировались в отдельном бараке, пока их не рассосали по другим лагучасткам).

Так было и в этот раз. Нас было мало, уголовных много. Нас провели в огромный барак, откуда слышались срамные песни, мат и прочие признаки уголовщины. Нас с Галей втолкнули в маленькую фанерную комнатку, напротив которой была тоже маленькая надзирательская. На двери фанерного закутка было написано: «Омбулатория».

В совершенно пустой очень грязной комнатке этой, за грязным некрашеным столом, на котором стояла грязная баночка с какой-то мазью — остальные медикаменты урки уже разграбили — сидел в позе больного кокаду черномазый небритый человек в толстовке, оказавшийся врачом Зейналовым, азербайджанцем.

Вопреки лагерному правилу — врачей не трогать — урки его начисто ограбили, он остался «в чем есть».

Спать мы легли прямо на полу, я, Галя и врач. А за стеною была буря. Урки грабили прибывших с нами мужчин, большинство были наши казаки. Только и слышалось: «Вася, на помощь! Петя, ко мне!». И шум борьбы, мат, вопли. Зейналов постучал в дверь надзорки: «Запретите грабить!» — ответом было молчание наших стражей. Возможно, они имели в этом свою долю. Доносились и выкрики, что в «омбулатории» заперты две бабы, две чернявых. Мы с Галей дрожали, но Чистяков, видимо, слово, данное мне, сдержал, к нам не ворвался никто.

Утром дверь «омбулатории» рванули все-таки, и вошел Васька Карзубый, так в блатном мире называют парней с щербатыми ртами или коронками. Он попросил «водички напиться» и схватил было мою мисочку.

И — откуда взялось бесстрашие! — я заорала властно: «Положи миску!» — я уже изучила психику удивительно трусливых урок.

— Положи миску, нахал! И ступай отсюда! Здесь не шалман, а медицинское учреждение! Тебе же в нем подыхать, парень, с разрезанным животом! Вон! — И ошалев от неожиданного и бесстрашного отпора, Васька уполз. Позднее в подобных ситуациях в этой же зоне доктор Тоннер говаривал блатякам спокойно сквозь зубы: «Я научу вас уважать медицину!». Я это сказала иными словами, инстинктивно. Зейналов, ограбленный ими и запуганный, смотрел на меня с ужасом и восхищением.

Поделиться с друзьями: