Это мы, Господи, пред Тобою…
Шрифт:
В перерыве подзываю бригадиршу: «Я пойду таскать. Поставь на мое место Лену. Она тоже слабосилка и весы знает». — «Так я же Вас на ее место и поставила. Уж больно долго она копается с расчетом веса. Ящики рассматривает. Они у нас двух стандартных весов, надо вычитать средний и все.
— Эге! — думаю я, — значит, надо еще и вычитать! Значит, я сразу же работаю по законам туфты. Продолжаю с деловым видом гонять гирьку, пишу, что попало, девчатам приятным ставлю высший вес. Леночкиной паре — самый высший. На лету шепчу Леночке: «Ах, Леночка! Когда же вы научитесь туфтить!». Она смотрит на меня осуждающе: на ее родине строится социализм. При такой оказии туфтить преступно!
Все это пробегает в моей памяти, пока я «кобенюсь»— перед начальником, но в области искусства — помилуйте! — я тоже не хочу «туфтить». А офицер, доброжелательно глядя на меня, продолжает своим интеллигентным, голосом:
— Очень хорошо бы оставить Вас в Арлюке. Хорошая самодеятельность — знаете, какая отрада в безотрадной жизни зеков! Но и вас… жаль: очень уж в Арлюке условия жизни ужасные… Вот и думаю я, как вас устроить! Как спасти?.. От всего этого, как спасти?
— Что он притворяется, играет в «доброго дядю»? Может быть, это предисловие, чтобы предложить мне сексотство, завербовать повернее? Неужели это хитрость? Жаль. Он совсем интеллигентен… — и в наступившем молчании у меня вдруг вырывается хриплый шепот: «Как Вы сюда попали, гражданин начальник?» — Я холодею от такой «Достоевской» ситуации. Однажды такая ситуация уже была в разговоре с «вольным» лагерным собаководом, пришедшим в нашу амбулаторию что-то полечить. Слушая его восторженный рассказ об уме какой-то собаки, я заметила что-то вроде, можно ли любить собаку, дрессированную для преследования людей. Парень посмотрел на меня с удивительно задумчивой серьезностью: «Собаки не виноваты…» Но то была короткая реплика, а тут шел разговор на «равных».
Позднее узнала я, что многие наши начальники были, действительно, с нами «на равных». Это были или вовсе уж ни в чем не виноватые «окруженцы», неудавшиеся разведчики, вроде моего мужа, или вообще чем-то провинившиеся перед каменным твердолобием советско-фашистской системы. Обстановка тех лет, когда каждый был «сам у себя под стражей» (вплоть до самого Сталина), в их примере реализовалась особенно четко. Такие офицеры, начальники санчастей с нами были особенно осторожны, но, безусловно, понимали тех, кому «повезло» меньше, чем им. В дальневосточных лагерях, по рассказам мужа, простые надзиратели грубили таким офицерам, злобно и публично обзывали их «власовцами», если проникали в тайну. И те вынуждены были «глотать» обиду.
— Разными путями попадаем мы в Арлюки, — отвечает мне с горечью невероятный этот, неправдоподобный офицер НКВД, разминая очередную папиросу и, повернувшись лицом к окну, а ко мне спиной, говорит: «А ведь я вас видал. В двух спектаклях в Киселевке. Девочка-негритянка… Вы-то меня не запомнили — мы ведь для вас поди все на одно лицо… — Пристукнув портсигаром, он заканчивает разговор.
— Вот что. Скоро приедет сюда комиссия с генералом во главе. Вы конечно знаете, что в Сиблаге, на участке Маргоспиталя, есть стационарный профессиональный театр из заключенных артистов. На всю округу известная наша «театральная шарашка…»
О профессиональном театре Сиблага мы, артистки киселевского «погорелого театра», конечно знали, оттуда в систему ИТК попал и наш Иван Адамович. Но в Арлюк на гастроли тот театр не приезжал: далеко, и нет условий. Тот театр казался нам недоступен, как и театр Радлова, подвизающийся, по слухам, на Волго-Доне.
Театр Радлова попал в заключение всей труппой, как репатриированный. В оккупацию он застрял в Пятигорске, еврейский состав потерял: то ли убили, то ли эвакуировать успели. Оставшуюся труппу немцы вывезли в Германию, потом прямым ходом их репатриировали в заключение куда-то на Волгу. О таких «настоящих» театрах мы и помышлять не смели, тоскуя о своем, «погорелом», стоившем нам стольких жертв, переживаний, волнений. Мы теперь только добром поминаем сердитого, несправедливого, надменного, наглого и талантливого И. А. Пьяницу, деликатного ворюгу, лагерного волка, давшего нам сладость творческой работы.
— По большому секрету: — продолжает неправдоподобный начальник, — театр Сиблага тоже разваливается: оттуда идет этапирование зеков с тяжелыми статьями в лагери особого режима. А у них — большинство таких. Артистов начинает не хватать. Обратимся-ка мы с вами к генералу! Подайте заявление через нашу КВЧ в тот Театр. Я генералу суну готовую бумажку… Там электричество. Евгения Борисовна, настоящая сцена…, режиссура… Стоит попробовать. Только этот разговор наш строго между нами. Я уверен, вы умеете молчать.
Памятуя свою первую просьбу к генералу Шамарину об отправке меня в Яю и его злорадный ответ — «В Черту», я справляюсь, не Шамарин ли сюда ожидается и, узнав, что не он, такое заявление подаю. В удачу почти не верю, но молчу: ни Вике, ни Соне! Может быть, это немного и подло, но… Неужели я снова выберусь из этих разваливающихся землянок, уйду от ернических песен, от гнилых старушек, от идиотизма деревенской жизни?! Не может быть!
Заявление я составляю дипломатически. Я называю столичные театры, где училась (вернее, посещала студии). Но я говорю не о студиях, а нагло пишу «работала», осторожно не называя себя, однако, профессиональной актрисой, хотя перечисляю свои острохарактерные роли.
И вот приезжает комиссия во главе с генералом. Накануне коллективными усилиями бараки чисто-начисто выскребли, насколько можно вычистить землянку. Топили прожарку, «чтобы ни одна вошка…» Все это мало украсило нашу полутемную, унылую подземную казарму с двухэтажными общими нарами.
В момент наивысшего напряжения в ожидании сиятельного начальства, когда вылощенные надзиратели вытянулись у входа, дневальные в трепете выпучили глаза: «идут! идут!», в нашей землянке с шумом и гулом обрушивается размытый таянием снега потолок. Обвал очень удачный: посредине строения, так что нары наши почти не засыпало землею. В дыру просвечивается небо. Перепуганные дневальные и надзиратели кидаются на крышу заделывать дыру, убирают землю. Женщины, волнуясь, что во время грядущих дождей будет течь, подхватив постели, перебираются в углы подальше от провала. Я припоминаю рассказы Щербакова, как в таких вот землянках Сиблага он постоянно прилаживал над постелью желоб, чтобы капель стекала на пол, а не на голову. И так было годами…
Сейчас гомон, визг. И в этот самый миг в землянку со звоном и помпой спускается генерал в лампасах и при золоте разных нашивок. Вся комиссия недоуменно застывает у входа.
— Что за суета?! — бешено вскрикивает начлага. Ему докладывают. Мы все выстраиваемся вдоль нар и нам, как никогда, весело: ихний генерал сам увидел, как мы живем. Вот удача!
Среди лагерного начальства душевный переполох, перед генералом осрамились, хотя и не виноваты. Начлаг увял, все расстроены. К счастью, земля сырая, пыли нет. Зато в землянку хлынул свет, и видно, как от отверстия к стенам массами уходят клопы. Неправдоподобный «третьяк» тоже в свите, он скашивает на меня глаза, и в них игранула лукавинка.
Тут кто-то из латающих крышу в благоговейном ужасе нечаянно наступает на вделанное в потолок окошко, сверху со звоном и хрустом летят стекла к ногам генерала, он испуганно отступает прямо к моему месту. Мы все даже не улыбаемся, но в душах ликование: сам увидел! Сам увидел!
— Плохо живете, женщины! — произносит тенорком генерал, приняв рапорт от дневальной, что в бараке столько-то заключенных (до 200), из них на работе…, в больнице…, не работающих инвалидов… и т. д.
— Плохо живете, вижу! Но в этом году мы дадим Арлюку для жилищ финские домики, и вы будете жить в сухих и теплых помещениях… — При создавшейся ситуации генерал обязан быть приветливым.
— Ну, а как вам живется? — вежливо обращается он к старушкам с 58-й статьей, которые сидят здесь чуть не по 20 лет. Некоторых он знает по фамилии.
— Очхорошо живем, гражданин генерал, сами видите, — басом за всех отвечает старуха Шаховская. И все смеются и смелеют.
— А нельзя ли расширить библиотеку? — А электричество будет?
— А будет когда-нибудь амнистия для 58 статьи?
Генерал приосанивается:
— В послевоенное время, естественно, всем трудно! («будто бы в довоенное было лучше», — думают старушки, сидящие десятилетиями). Теперь только можно обратить средства на благоустройство лагерей… Что же касается государственных преступников (он именно так о нас и выражается)… полагаю… когда-нибудь… (все понимающе улыбаются). Амнистия будет…