Это я, смерть
Шрифт:
Леся выкутывается из жаркого одеяльного домика, сует узенькие ступни в твердые холодные тапочки и, дрожа, идет к проигрывателю. Осторожно, тихонечко берет пальчиками сбивающуюся иголку. Пират замолкает, остается мягкое, уютное жужжание крутящейся пластинки. Так, теперь медленно, медленно передвинуть иголку вот сюда… вот… сюда…
И тут левая тапочка Леси начинает ехать по полу назад.
Потом, когда Леся вспоминала, как все случилось, ей казалось, что у нее была целая куча времени, чтобы все остановить. Например, встать на правую ногу, а левую поднять. Или быстренько опустить иголку на дорожку. Или еще что-нибудь такое сделать. Но тогда – тогда Лесины пальчики будто сами собой намертво вцепились в иголку, а иголка вонзилась в пластинку и с нехорошим, неправильным визгоскрежетом поехала по ней поперек. И когда папа прибежал на Лесин крик, оказалось, что Леся почему-то стоит возле полки с проигрывателем на коленях, а иголка висит у края крутящейся пластинки, а на самой пластинке – глубокая поперечная полоса.
И папа не ругался, совсем не ругался. Он только приподнял Лесю за шершавый фланелевый пижамный ворот, немножко подержал в воздухе и кинул в угол кровати, прямо на торчащий из стены веселый грибочек ночника.
Наверное, папа не хотел так делать. Конечно, не хотел. Во всяком случае мама, явившаяся из магазина, подумала именно так. Иначе зачем бы она стала кричать съежившейся в углу кровати ревущей от ужаса Лесе, зажимающей рукой правый глаз, что она, маленькая чертовка, снова довела отца.
Но это было не «снова довела отца». «Снова довела» – это когда папа, обнаружив запрятанную под стол расколотую чашку, выстриженную наголо куклу, порезанный ножницами мячик или разрисованные фломастером обои, ловит удирающую Лесю, швыряет поперек кровати и звонко хлопает ремнем от брюк, и это не очень больно, но жутко обидно, и Леся, упрямая как не знаю кто, на вопрос «Больно?» отвечает «Не-а», а на вопрос «Еще?» отвечает «Еще», и папе в конце концов надоедает, и он, выругавшись, уходит со своим ремнем. Вот это – «снова довела». А глаз, в котором от удара мелькнула белая вспышка, глаз, в котором горящей спиралью раскручивается болевая сирена, который набухает и набухает под ладошкой, – это что-то совсем другое. Страшное. Даже не тем страшное, что глаз почти не открыть. А тем, что это сделал папа. Не какая-нибудь ужасная неведомая гидруха. А тот папа, который носил на плечах, пристегивал к ногам красные лыжи, давал примерить набитые морской травой взрослые боксерские перчатки, учил правильно сжимать кулаки и бить не замахиваясь, объяснял, почему деревья на зиму сбрасывают листья и зачем березам белая кора. Тот самый папа, а никакой не другой.
«Сделать плохого, – ревет в Лесиной голове пират с навсегда испорченной пластинки, пока мама, все еще ругаясь, накладывает на Лесин глаз холодную примочку. – Сделать плохого. Сделать плохого».
Еще страшно оттого, что мама на стороне папы. То есть папа все сделал правильно, а она, Леся, виновата. А Леся не виновата.
И еще – оттого, что мама и папа переживают о том, что подумают другие люди. Ведь свинка уже проходит, почти прошла, а глаз все еще синий.
«Ух, как я зол, – ревет в Лесиной голове пират. – «Ух, как я зол».
И когда Лесю приводят к врачу, чтобы тот выписал справку в садик, и раскутывают, и показывают народу, то все таращатся на Лесин правый глаз. И врач в кабинете – тот тоже замирает со своей слушалкой в руке и смотрит, смотрит, а потом спрашивает: это-то у тебя откуда?
И Леся рассказывает ему правду.
Но не ту правду, что появилась на свет из-за папы. А ту, которая только что родилась у нее в голове под завывания пирата.
Я, говорит Леся, забралась на подоконник. Мне сказали не вставать, но я встала. Потому что на улице плакал щенок. Его обижали злые собаки. И я открыла окно, я кричала на собак, и прибежали люди, и прогнали их, и забрали щеночка. И тогда я закрыла окно и стала слезать с подоконника, и нечаянно упала и ударилась.
Леся рассказывает эту правду, и пират в ее голове замолкает, и наступает тишина. И врач, сжимая в руке слушалку, смотрит на нее, и мама тоже смотрит. И врач говорит: что же ты как неосторожно. И еще: разве можно высовываться из окна, если ты болеешь, а если бы осложнения. И маме: вы уж следите за ребенком лучше, раз она у вас такая непоседливая.
И мама говорит: конечно, буду следить, да.
В садике историю о спасенном Лесей щенке слушают, замирая. Воспитательницы с ужасом, ребята – с восторгом. Леся становится героиней. За ней ходят мальчишки и просят рассказать все заново. И Будявкина, вредная белесая Будявкина, соглашается не спать аж половину тихого часа, чтобы Леся, почти не раскрывая рта, шипящим шепотом выдавала ей порционное:
– И тогда я залезла на подоконник.
– У меня кружилась голова и все болело.
– Но я стала открывать окно.
– Я кричала, а собаки все не уходили, а щенок все плакал.
– И потом пришли какие-то люди.
– И на одном была фуражка с большим козырьком.
– А другой был в белом халате.
– И была еще третья, такая красивая тетенька в черном пальто.
– И они разогнали собак палками.
– Я не знаю, откуда у них были палки.
– И тут тетенька взяла щеночка на руки, а он все плакал.
– И люди ушли и унесли его.
– А я стала слезать, и вдруг как полечу на пол.
– И в глазе сверкнуло, как будто зажглась лампочка.
– И потом глаз заболел и перестал открываться, и меня ругали мама и папа.
– И вот и все.
Леся рассказывает эту историю и бабе Тоне, оказавшись у нее в очередных гостях. И недобрая баба Тоня смотрит ласково, лежа на своей жесткой кровати, и гладит Лесю по рыжим косичкам, свернутым мамой в баранки, и говорит рассеянно: «А я уж думала, ты совсем у нас беспутная». И встает, покряхтывая, и достает из холодильника пирог с маком, и угощает Лесю пирогом.
И все верят Лесе. Все ей верят.
Потом, спустя несколько лет, уже почти совсем большая Леся, пока гости шумно пьют за папу-именинника, а раскрасневшаяся мама уговаривает всех поесть еще салатика, унесет укладывать хнычущую крошечную сестренку, а вернувшись, услышит, как мама, размахивая руками и едва не роняя бокалы, рассказывает гостям ту самую историю о щеночке.
– Помнишь, дочка? – весело выдает мама, увидев Лесю. – Помнишь, ты полезла собачку-то спасать? Больная! А пятый этаж ведь, а ты на подоконнике! Еще глаз потом разбила, расшиблась, хорошо, из окна-то не выпала!
Мама улыбается Лесе. И папа, папа тоже улыбается – хорошо, весело, как не улыбался уже давным-давно.
– Да, мам, – говорит Леся. – Помню. Хорошо, что я не выпала из окна.
Арина. Новый год
Там, на втором этаже, твоя интересная жизнь, там твои друзья, там тебя ждут, там тебя понимают. Но чтобы туда попасть, надо пройти по этой темной лестнице, где они прячутся от мороза, от дождя, от «иди домой, делай уроки», от «Козлов, ты что, куришь, я все скажу твоей матери», да просто от безделья, потому что им по жизни нечего делать, только вот так сидеть и ржать в темноте.
Там, наверху, ты хорошая умная девочка, ты придумываешь темы статей на следующий номер, там смуглый художник-десятиклассник выводит буквы очередного варианта заголовка – «Свисток», такое смешное название для невзрослой газеты, ну и что, зато как красиво выходит, и волосы у него падают на лоб, он морщится и встряхивает головой. Там ты обсуждаешь с другими корреспондентами уже вышедший номер и твою статью называют лучшей, и ты краснеешь от удовольствия. Хочешь туда? Давай, поднимись по лестнице мимо этих вот ржущих, тянущих к тебе свои бесконечные конечности.