Этюды любви и ненависти
Шрифт:
В свою очередь я затруднился ответить.
– Ну, вот видите, господин, – сказал Залман, заметив мое колебание. – Позвольте же мерить чаны подрабинку. Он уж знает, как надо это делать.
В уме моем родилась идея: не удастся ли мне, воспользовавшись случаем, добиться аудиенции у цадика Менделя? Любопытная личность. Видеть стоит. Года три назад приезжавший в Любавичи вице-губернатор Буцковский хлопотал, да так и не увидел цадика, удовольствовавшись, как рассказывали, каким-то подношением. На мою просьбу взамен уступки при измерении чанов устроить мне свидание с его отцом Залман сперва решительно отказал: "Реббе Мендель столетний старец, больной в постели, по-русски не говорит. Зачем вам его видеть?" Но когда я дал слово, что никакого глумленья или удовлетворения праздного любопытства не имею в виду, а просто заинтересован личностью знаменитого раввина, Залман обещал поговорить с отцом. Собираясь уходить, очень обрадованный улажением дела с измерением чанов, он после разных отговорок и колебаний сказал:
– Мне надо сказать отцу, зачем вы хотите его видеть. Так только, чтобы посмотреть, это не годится. Старик заупрямится. Я скажу ему, вы дозволите? Скажу, что вы хотите знать вашу судьбу.
– Скажите и так. Но я не верю, чтобы для человека существовало предопределение, а потому предсказать будущее невозможно.
На губах Залмана промелькнула улыбка.
– Многие не верили, однако пришлось поверить, когда предсказанное сбылось. В истории записаны сбывшиеся предсказания, и в Библии об этом упоминается.
Против этих аргументов спорить я, конечно, не мог.
По окончании измерений на заводе Залман заехал за мною и повез меня к отцу. У крыльца дома цадика толпилась громадная толпа евреев. Если бы меня не сопровождал реббе Залман, пробиться сквозь эту толпу мрачных и возбужденных фанатиков явилось бы делом рискованным. Виднелись возбужденные лица и гневно блестящие глаза.
Даже тени насилия над личностью их святого цадика евреи не оставили бы без внимания. Много лет спустя, подобного же настроения толпу я видел в Кронштадте вокруг отца Иоанна. В обоих случаях изуверы ничего не брали в расчет, всему верили и готовы были на все из-за своего идола. Толпа в Кронштадте состояла из христиан, но она, пожалуй, была еще страшнее и свирепее толпы любавицких хесидитов, волновавшихся у дверей цадика Менделя12.
Залман провел меня через несколько комнат, переполненных сборной мебелью. Тут были зеркала ампир и еще более древние венецианской работы; мебель, обитая странной, давно вышедшей из употребления волосяной материей; тяжелые кресла красного дерева с жестким, как камень, сидением и новомодные кушетки и лежаки – все это было не поставлено, а наставлено. С потолка спускались бронзовые люстры работы мастеров давно минувших эпох; стояли по углам канделябры, коим по их редкости цены не было, с воткнутыми в них грошовыми шабашовыми свечками. Не только статуй, которые благочестивые евреи не допускают, как идолов, не было на стенах даже картин. На всех косяках дверей приколочены были бумажные сверточки с завернутыми в них заповедями. К каждому сверточку, проходя, Залман прикасался пальцами. За нами шло несколько евреев, старых и молодых, подрабинков, учеников, как я узнал после. Они переговаривались очень тихо. Шли мы по тяжелой ковровой дорожке так, что шагов совсем не было слышно.
У последних дверей, попросив меня подождать, Залман, приотворив их, не прошел, а осторожно проскользнул в следующую комнату. Ждать пришлось сравнительно долго.
– Наш цадик молится, – сказал мне один подрабинок с длинною, седою библейскою бородою, на мой вопрос, долго ли ждать.
– А если я попробую войти?
– Ох, как можно! – заволновались евреи. – Пока святой человек не дозволит, мы вас, господин, не пустим. Как можно!
Другой подрабинок, черный, низкого роста, с черными злыми глазами, добавил:
– Не говорите громко. Нельзя. В прошлом году приезжал в Любавичи из Могилева Гирша Цукерман. Знаете: очень большой богач, пуриц (барин), и хотел, вот как вы, войти не дожидаясь позволения. Ну, и знаете, что случилось?
– Что же случилось? Вы не пустили?
– Зачем мы не пустили? Он отворил дверь, а наш святой раввин, как увидел его, махнул на него рукою, и точно ветром сильно оттолкнуло Гиршу Цукермана от двери.
Не устоял даже на ногах, а он такой здоровый, большой. Мы его вывели под руки на крыльцо, отдышался насилу. Так и уехал, не видав реббе Менделя, а две тысячи на бедных пожертвовал. Как будете в Могилеве, сами спросите Гиршу Цукермана, он вам скажет.
Но Гиршу Цукермана мне спросить не пришлось: точно ли его за дерзость оттолкнула от дверей комнаты цадика сила, похожая на сильный ветер?
Из полуоткрывшихся дверей показалась голова Залмана Рабиновича, и он вполголоса сказал мне:
– Пожалуйста. Отец вас готов принять.
Ни один из сопровождающих наше шествие подрабинков вслед за мною не вошел.
Комната – кабинет раввина Менделя, в которой я очутился, была большая, четырехугольная, очень светлая: по двум сторонам ее было прорезано по три окна.
Меблировки почти не оказалось. Стояли только вдоль одной стены простые шкафы с полками, заставленными фолиантами: Пятикнижием, написанным на телячьей коже, собрание талмуда и т. п. Между двумя окнами стоял большой диван. На нем, обложенный бебехами (подушками), сидел маленький старичок. Он был весь в белом, гладкий череп прикрывала шапочка; пейсы были жиденькие, пожелтевшие от лет, но лицо не казалось пергаментным, как обычно у стариков, оно только было очень бледно, как бумага, без кровинки. Глаза, когда раввин их устремил на меня, удивили меня: это были не только зоркие, но и молодые глаза.
В противность легенде, что цадик Мендель, при помощи своей святости, поднимается на целый аршин от пола, он, очевидно, не мог даже сам подняться с подушек. Два подрабинка, безмолвно и почтительно стоявшие у окна, подхватили и приподняли старика. Раввин протянул мне руку – маленькую, высохшую, похожую на руку ребенка.
Прикоснувшись для рукопожатия, я хотел свою отнять прочь. Но цадик удержал ее, повернул ладонью кверху, посмотрел мне в глаза и что-то проговорил.
Один из подрабинков сейчас же перевел мне сказанное:
– Наш святой раввин говорит, что вы будете долголетни на земле.
Затем цадик заговорил отрывистыми, короткими фразами на древнееврейском языке, как я узнал после.
Подрабинки переводили, торопясь и перебивая друг друга. Я услышал следующее.
– Вы скоро уедете далеко, далеко на север, перемените род занятий; сначала подвергнитесь большой опасности, но счастливо избегните несчастья. Не женитесь здесь, как предполагаете, а женитесь там, и будете жить счастливо и в согласии, у вас родится двое детей, добьетесь богатства и потеряете его, сделаетесь известным человеком. Идите с миром…
Цадик Мендель умолк, опустился на подушки и закрыл глаза. Если бы не легкое колебание груди, можно было предположить, что на подушках лежит мертвый ребенок или восковая кукла.
– Отец очень утомился. Он стар и слаб, – шепнул мне Залман и, взяв меня под руку, вывел из кабинета цадика.
В столовой мне предложен был завтрак. Мне очень хотелось есть, но воспользоваться предложенными яствами не было возможности: стояло блюдо щуки, приготовленной с шафраном и перцем, цимес (брюква, тоже с перцем и луком), кугель (запеченная лапша); стояли бутылки вин с золочеными ярлыками, но с содержимым, нимало не напоминавшим виноградный сок, а скорее спирт и тот ром, который никогда не видел Ямайки. Было много варений и между ними редька, варенная на меду… Довольно противное лакомство.