Евгений Шварц. Хроника жизни
Шрифт:
— Тетя, — говорит Хомут, — где тут клещи продают?
А она лицо воротит:
— Какая я вам тетя?
Взял её за локоть Подпруга: «Объясни, не сердись, будь другом!» А она: «Это что за манера — поди спроси милиционера!» Ткнула в площадь пальцем и поплыла с перевальцем.
Глянул ребята на площадь, а на площади лошадь, залезла на ящик, глаза таращит. На лошади бородач, пудов в десять силач, в плечах широк, руки в бок — милиционер и есть. — «Где же тут клещи, ваша честь?»
Молчит дядя, поверх ребят глядя.
Покричали с полчаса, надорвали голоса. Озлился Хомут:
— Ты хоть важный, а плут! Думаешь, дадим на чай? Так на, получай, вот тебе шиш за то, что молчишь!
Вдруг идет малец, панельный купец, сам с ноготок, на брюхе лоток.
— Кричать, — говорит, — бесполезно, бородач-то у нас железный. Дурья твоя голова — видишь на ящике слова: «Мой сын и мой отец при жизни казнены, а я пожал удел посмертного бесславья, торчу здесь пугалом чугунным для страны, навеки сбросившей ярмо самодержавья».
— Прости, — говорит Хомут, — мы приезжие тут…».
Тогда все сразу понимали, что речь идет об «истукане» Паоло Трубецкого, стоящем на площади Московского вокзала, даже дети.
Потом последовали «Петька-Петух деревенский пастух», «Зверобуч», «На морозе», «Кто быстрей?», «Купаться, кататься» и прочее. Оформляли эти книжки Шварца лучшие художники той поры — К. Рудаков, В. Конашевич, Б. Антоновский, В. Ермолаева, А. Пахомов, А. Радаков, Н. Лапшин, С. Гершов, Е. Сафонова, А. Якобсон, В. Курдов и другие.
Так Евгений Шварц стал детским писателем.
— То, что в «Радуге» напечатал я несколько книжек, то, что Мандельштам похвалил «Рассказ старой балалайки», сказав, что это не стилизация, подействовало на меня странно, — я почти перестал работать. Мне слава ни к чему. Мне надо было доказать, что я равен другим. Нет, не точно. Слава была нужна мне, чтобы уравновеситься. Опять не то, голова не работает сегодня. Слава нужна мне была не для того, чтобы почувствовать себя выше других, а чтобы почувствовать себя равным другим. Я, сделав это, успокоился настолько, что опустил руки. Маршак удивился: «Я думал, что ты начнешь писать книжку за книжкой». И предостерегал: «Нельзя останавливаться! Ты начнешь удивляться собственным успехам, подражать самому себе». Но я писал теперь только в крайнем случае.
«Маршак со всей энергией вошел в литературную жизнь города, — писал М. Слонимский, — и вот мы теперь работали в одной комнате, и грань между детской и «взрослой» литературой как-то терялась. Легко сочетал в себе писателя для детей и писателя для взрослых Борис Степанович Житков. Он вручал один рассказ, «взрослый», — нам в «Ленинград», другой, детский, — Маршаку. (…) В таком окружении Шварц рос, как писатель. Юмор у него, как всегда, был неистощим. (…) Было совершенно естественно, что он первые свои произведения адресовал детям, можно было сообразить это ещё в Доме искусств, когда дети облепляли его, чуть он показывался. Иные «взрослые» писатели, восхищенные его яркостью и блеском как человека, огорчались, что пишет он не так, как ожидалось, что в его детских вещах — осьмушка, четверть его дарования. Это никчемное взвешивание на весах прекратилось, когда в начале тридцатых годов Шварц родился как драматург».
В 1925 году Лев Борисович снова поменял место работы. Теперь он перебрался в Волоколамск, который был районным центром Московской области. В июне Женя поехал туда в отпуск.
Об этой поездке свидетельствами служат лишь несколько его писем.
Первое он пишет перед самым отъездом — Слонимскому, адресуя его будто бы всей редакции «Ленинграда»:
«Дорогая редакция! Обстоятельства сложились так, что завтра в 3 часа я уезжаю в Волоколамск. Я плачу, но когда подумаю о верстке, сердце мое бьется от радости. Выпьем пиво, когда я приеду. В случае ежели что мой адрес: Волоколамск, городская больница. Больница эта излечит результаты совместной полугодовой работы. Пишите.
Сейчас полночь. Ровно в полночь, в ночь на 4 июля, я вернусь. Оставляю ряд доверенностей дорогому Янки Раковскому. Получит Ракович, что дадут. Вычтите свой долг. Янки дудль.
Берегите редактора. Это редкая разновидность благородного человека. У него глаза антилопы и душа зародыша. Он невинен. Пусть распутный избач не пляшет перед ним западно-европейскую пакость. Не допускайте к нему гадких женщин. Берегите карманы. Его карманы. Пусть он не держит руки в карманах, когда по редакции ходят женщины.
Вот и всё. Через месяц я вернусь. Постарайтесь, чтоб меня не выгнали. Прощайте.
Ваш слуга Е. Шварц».
И уже из Волоколамска — Л. О. Раковскому:
«Дорогой Ракович, известный писатель, знаменитый юдофоб! Зная Вашу аккуратность, пишу именно Вам, а не Редактору Нашему, который не отвечает на письмо, если оно не деловое. А я пишу как раз не деловое письмо.
В течение полугода я привык каждый вечер видеть редакционную коллегию и слышать потрясающие новости о гранках и клише. Поэтому напишите немедленно, какие новости в редакции. За это я куплю Римме шоколадку и пошлю ей ещё книжек. Вообще, если ответите немедленно — Вам вечная дружба и тысячи мелких услуг. Ежели не ответите — плюну Вам на желтый костюм. Итак — какие новости?
Здесь очень интересно и ни на что не похоже. Выехав из Москвы, я с удовольствием почувствовал себя в чужой стране. Я плохо знаю Среднюю Россию. Туземцы настроены дружелюбно. Быту — пуды. По вагонам бегал пьяный и кричал — «кто тут говорил дерзко!» На площадке, вернее, на переходе между вагонами, он покачнулся и не упал под колеса только по глупости. (Пиджак был надет на одну руку, и пустое плечо пиджака зацепилось за перила.) Все очень смеялись.
Другой пьяный, увидев, что крестьянин везет граммофон, обиделся. Он сел в проходе и обличал крестьянина около часу. «Дети, небось, бегают голые, кричал старик, а ты трубу везешь! Чтоб жена кругом вертелась! Чтоб соседи слухали! Уму у тебя нет!» — «У меня детей нет», — сказал крестьянин. «Так у соседа есть! Я смотрю в мировом мачтабе!» Крестьянин ответил по матушке. В спор ввязались дачники. Пьяный обличал весь вагон. У меня болел зуб, но я наслаждался. «Труба, кричал пьяный, труба твоя пустая! Недаром сказал один — труба гремит! Золотую медаль ему за это!» Видите, Ракович! Честное слово, все так и было.
Волоколамск упоминается в летописях двенадцатого века. Собору пятьсот лет. И собор, и больница стоят за старым валом. С этого вала мы, русские, не раз гоняли вас, поляков. Кроме того, тут Городской сад, каланча Всероссийского Пожарного Общества и магазин ЕПО. На окне ЕПО написано: «магазин пот-лей». Рядом с магазином «Парикмахер С. Мигачев с сыновьями». Бреет между прочим Мигачева дочь, страшная и рябая. Хозяин с сыновьями уехал на Ламу, ловить рыбу. Вот видите. Вы живете в городе молодом и ещё сыром. Здесь же традиции и древняя культура, и сухость такая, что совсем нет малярии. Если бы Вы были тут, то написали бы два романа. Один исторический, а другой бытовой. Наш дорогой Редактор начал бы здесь писать повесть в десять листов о том, как брандмейстер Мигачев сжег сараи Лепо под влиянием апокалипсиса. Затем эта повесть обратилась бы в восемь полулистовых рассказов, где в одном татарин Бахчисарай сжег бы брандмейстера, в другом генерала Лепо расшиб бы апоплексический удар после чтения апокалипсиса, а в третьем доктор Мигачев… и прочая и прочая.
Все-таки кланяйтесь ему и напишите. Простите за плохое письмо. Пишу на почте. Привет Поповскому. Поздравьте его с юбилеем. Привет всем.
Е. Шварц.»
У Л. Раковского к тому времени было напечатано всего лишь два небольших рассказа, и никаким поляком он не был. А шестилетней его дочери Шварц подарил «Рассказ старой балалайки» с дарственной надписью: «Римме Раковской с любовью и уважением». А. Поповский был фоторепортером «Ленинграда».
Но Майкоп не отпускал. И в самом Волоколамске, и в его окрестностях ему все ещё мерещился город своей юности, куда он мечтал съездить хотя бы на недельку. О том, почему это не случилось, уже на исходе отпуска, он пишет майкопским друзьям — Варваре Соловьевой и Наталье Григорьевой: