Exegi monumentum
Шрифт:
— Вам куда, товарищ?
Боря опешил немного, но не приходилось раздумывать:
— До Маяковки подбросите?
— Садитесь,— нагнувшись так, чтобы видеть Борю, сказала дама.— Надя, Люба, откройте нашим гостям.
Девочка, сидевшая сзади, распахнула дверцу. Боря толкнул вперед Катю, втиснулся сам, на колени поставил корзинку.
«Волга», помигав золотистым светом, рывком взяла с места.
Тихая метель началась: снежинками заносила день, оказавшийся для Кати равным почти двум столетиям, да и Боря, на секунду-другую закрывши глаза, вдруг отчетливо увидел внутренним зрением морозное утро невероятного дня: он лежит в полнейшем изнеможении, а над ним — мохнатая собака... два парня-прохожих. И подумал: «Неужели все это было? И собака... и парни... и утро?»
Но оно не пригрезилось, утро. Оно было: и в далекой, как бы даже и не очень правдоподобной Москве; и в Москве теперешней, нашей, тоже, ежели вдуматься, уж не очень-то и правдоподобной.
Поутру гуру Вонави проснулся, торопливо спустил с дивана безволосые ноги. Почему-то вспомнилось неприятное, тяжкое: как лежал он на излечении в скорбном доме, в Белых Столбах, просыпался, бывало, в душной, смрадной палате, населенной несостоявшимися богами, хмурыми маньяками-«саморезами», сверх того — толстяком-пердуном, возомнившим себя африканским гиппопотамом. Ему делали болезненные уколы, совали «колеса» — таблетки. Было гнусно, но что тут поделаешь? Он же твердо знал про себя, что он бог Атлантиды, а богам положены страдания, боли и горести. А уж он-то подлинный — прдлинный! — бог.
И теперь ему хорошо. И, встречая серебристое зимнее утро, он орет куда-то в пространство:
— Свершилось! Да, сейчас, как раз в эти минуты свершается!
А Вера Ивановна — сонная, в жиденьких волосах бигуди новой модели: термобигуди называются. По утрам она кипятит для них воду в той же кастрюльке, в которой варит мужу манную или овсяную кашку; как только вода принимается булькать, бросает в нее пластмассовые колбаски. Вынимает их сетчатой ложкой, горяченькими надевает на редеющие волосы, сверху голову покрывает салфеткой. И сейчас покрыла. И говорит, поправляя салфетку:
— Знаю, знаю, что свершилось; к вечеру и придут, наверное.
— Не придут, а по-жа-лу-ют, Вера! Пожалуют. Он же все-таки граф, да еще какой, а она царевна, моя прабабушка, а потом появится и дочка моя,— сделал паузу.— Доч-ка!
— Что ж, я в белый магазин схожу, может, пельмешки выбросят. Наварю, а сама уж...
— Да, уж ты,— потупился гуру и, не надевая штанов, голоногий, потянулся к стулу, на котором висела одежда, порылся в карманах пижамы, сигареты достал.
— Не курил бы ты натощак, сколько раз просила тебя!
— Другим вредно, а мне ничего.— Зажигалкой сверкнул, ядовитым дымом наполнил комнату.— А градусов сколько сегодня?
Вера Ивановна прошлепала к окну, чуть-чуть расчистила напоть:
— Всего-то четырнадцать.
— Ого, и это, заметь, на Крещение. Крещенские морозы исчезли, а? Да, работает еврейская орава, работает.— Пустил облачко дыма в потолок; призадумался и: — Ничего, недолго им, нам бы только... Вишь какие, и в КГБ забрались. И свое проникновение в КГБ замаскировали чем? Из-гна-ни-ем оттуда ев-ре-ев! Ну, хитрецы-ы-ы...
Опять призадумался, глаза опустил:
— Значит, так, Вера: уйдешь, когда Боря придет. Поглядишь и уйдешь. Ты пойми меня правильно, но тебе необходимо будет уйти.
— Да когда я тебя правильно не понимала?
— Ладно, я сейчас оденусь, а ты... В магазин в этот самый, в белый, да?
Вышла Вера Ивановна, стала копошиться в своей комнатенке: в магазин снаряжаться; «белым» назывался магазин за углом, в торце того дома, где жил-поживал гуру. А был еще и «зелененький», но тот был подальше, за кондитерской фабрикой: между девятиэтажками надо было брести, спуститься в неглубокий овражек по скользкой скособоченной лестнице, подняться и упереться в дом, облицованный попугайно-зелененькой глянцевой плиткой.
Торговали в обоих магазинах хлебом, кефиром, кое-каким бакалейным товаром, горчицей и минеральной водой «Московская».
Ни один из нас не может представить себе, что пережила за какие-то сутки, да нет, всего-то за пять-шесть снежинками пропорхнувших часов бедняжечка Катя, дочь Екатерины II Великой, если, конечно, дошедшие до нашего столетия слухи не были враками, говоря по-блатному, парашей, и императрица Российская действительно согрешила, родила, да, оказывается, и не одну, а сразу двух, дочерей.
Капроновую веревку, что стягивала Катины руки, Борис перерезал, как только очутились посредине Колхозной площади: тут тебе не XVIII столетие, тут со связанной, аки овечка, девчонкой по городу не походишь, препроводят в отделение, а там и пойдет разматываться: ладно, парень, ты, предположим, гражданином Гундосовым будешь, Борис Палычем, слесарем, а с тобой гражданка откуда? Приезжая, что ли? Лимитчица? Или в институт поступать прикатила с периферии? А паспорт имеется? Боря аж тихо стонал, предвидя предстоящие хлопоты: добыть Кате паспорт, а хорошо бы еще и комсомольский билет, устроить прописку. А пока Боря, крепко Катю за мягкую и какую-то добрую руку держа, метался с ней по вечернему перекрестку проспекта Мира с Садово-Самотечной неоглядно широкой улицей, тщился поймать такси. Подобрала его буланая «Волга», и нетрудно догадаться, что дама, сидевшая за рулем, была наша милая Вера Францевна: жила она в том высотном доме у Красных ворот, который Катя спроста приняла за храм; и ехала она на официальный прием в посольство Восточной Германии, ГДР.
От Колхозной до площади Маяковского — три минуты; но надо же: в аккурат на эстакаде, что простерлась над пересечением Садово-Самотечной с бульварами, «Волга», как-то чудно, по-лошадиному фыркнув, заглохла. Только этого не хватало!
Вера Францевна пошарила под сиденьем, достала сумку с ключами, с отвертками. Вышли, причем Боре пришлось протискиваться с немалым трудом, потому что «Волга» была вынуждена припарковаться вплотную к барьеру.
Боря пуще всего опасался оставить Катю без своего присмотра. И не зря: девочки прямо-таки вцепились в нежданную пассажирку, пустились в расспросы: «А куда вы едете? На маскарад какой-нибудь, да? Или в кино сниматься? А почему у вас синяки? Упали? Ой, так скользко сейчас в Москве, так скользко, ужас просто...»
Боря злился, работал молча. Подумал: «Опять близнецы! Везет мне сегодня, то там близнецы, то здесь, неспроста это все; узнать бы, что тут к чему...» Он отстегнул крышку распределителя, посветил фонариком: Вера Францевна протянула ему и фонарь. Так и есть, гайка крохотная отвинтилась, выпала, лежит безучастно. Осторожно взял ее, но она как живая из замерзших пальцев скользнула и со звоном — бряк на асфальт. Вдвоем с Верой Францевной протолкнули автомобиль вперед метра на два, посмотрели: серебрится гайка на черном асфальте, хорошо, что снегу сюда не успела метель намести. Пока то да се, Вера Францевна, святая душа, певучим своим голосочком — Боре:
— Приходите на наш новогодний вечер... в УМЭ... Знаете наш УМЭ? О, конечно же, знаете, так прихо...
Завертывая гайку, Боря сопел, нервозно поглядывал по сторонам.
— ...дите с вашей красивой спутницей. Вы, мне кажется, маскарады любите, так у нас маскарад и будет, а она же Снегурочка... Где вы только такую нашли?
Боря гайку поставил на место, кивнул, усмехнувшись криво: люди часто и сами не знают, что они говорят. Когда сели в машину, Вера Францевна достала из сумочки, красивый билет, пригласительный: «Дорогой друг! Умы УМЭ приглашают тебя... Пир во время чумы... Маскарад... Всю ночь танцы...» Билет. Боря сунул в наружный карман камзола.