Фантастика, 1965 год Выпуск 2
Шрифт:
– Сейчас поздно говорить об этом, - отвечает Натали, и голос у нее безжизненный, матовый, хрупкий.– Сейчас вообще уже все поздно, кроме…
– Кроме?… - как эхо, повторяю я.
– Кроме того, чтоб уйти. Я… я старалась, но больше не могу выдержать, - голос Натали оживает, в нем звучит глухая боль и тоска.– Не могу.
– Это из-за той истории, да?– зачем-то спрашиваю я.
– Не знаю… - помолчав, отвечает Натали.– Вероятно… в конечном счете… Я ведь так и не могла прийти в себя понастоящему… Весь мой мир лежал в обломках и осколках - такие острые, куда ни ступишь, все больно. А теперь… теперь рухнул весь мир вообще. Я знаю, вы, старшие, на что-то еще надеетесь… Если б я не была так тяжело ранена, может, и я бы надеялась. Впрочем, дело не в надежде - я все равно не могу больше переносить эту боль, этот страх, эту пустоту. Лучше - туда, и сразу всему конец. Да, сразу. У меня есть пилюля.
Значит, и Робер это понял. Значит, все потеряно. Я ее не удержу, нет, и она права - лучше уж сразу конец.
– Прощай, - говорит Натали, и лицо ее становится серым, как пыль на окнах.– Если можешь, продолжай держаться. Я уже не могу.
Она идет к двери на террасу, осторожно, словно балансирует на доске, переброшенной через пропасть. Я сижу не в силах пошевельнуться, не в силах даже крикнуть. Дальше повторяется, как в неотвязном кошмаре, сцена ухода Валери: на фоне синего неба и пологих зеленых холмов возникает девический силуэт, потом дверь захлопывается, слышны легкие, стремительные, нетерпеливые шаги - вниз, вниз, по деревянным ступенькам, вниз, вниз, к свободе и смерти.
Только на этот раз я не встаю, не пытаюсь броситься вслед, и Констанс не приходит спасать меня от себя самого.
Я продолжаю сидеть, даже когда дверь библиотеки распахивается с такой силой, что бьет о стену и от этого удара дребезжат стекла книжных шкафов. Я только смотрю на Марка и молчу. Мне уже все равно, и я ничего не могу поделать.
Больше я не вытяну, надо кончать. Да и ему плохо.
Опасная это игра, но раз уж начал… Нет, я скоро свалюсь от усталости. Я не думал, что это потребует такого напряжения… то есть не думал, что я не выдержу. А он? Ну да, ему намного тяжелее оттого, что я устал, не успеваю за всем следить… Но до чего он изранен, бедняга! Чего ни коснись, все сводится в конечном счете к войне, к лагерю, и от этого не уйдешь… Надо кончать, а мне страшно. Да, страшно, и все тут. Боюсь, что я сделал такую ошибку…
Марк стоит, широко расставив ноги и засунув руки глубоко в карманы. Он ссутулился и нагнул голову к левому плечу. Так он делает, когда собирается драться. Марк не в меня, он умеет драться молча, спокойно, без ярости, но всерьез, по-деловому.
– Натали ушла?– отрывисто и глухо спрашивает он.
Я молчу. Он тоже хочет уйти, да? Так вот - мне все равно. Уходите все, а потом и я пойду - прогуляюсь по берегу Сены перед смертью, подышу напоследок этим прекрасным, свежим, смертоносным воздухом! Последний завтрак осужденного перед казнью. На закуску - пилюля.
– Ушла!– констатирует Марк почти спокойно.– Ну, так вот…
Мое безразличие вдруг сменяется приступом страха. Я невольно вскидываю руки к лицу: трагически-бессмысленный жест лагерника, которым он пытается защитить себя от ударов и только больше разъяряет палачей. Лучше стоять навытяжку, руки по швам, пока еще можешь стоять, а собьют с ног - старайся опять подняться, и опять - по стойке смирно… Так скорей отстанут. Я забыл их, почти забыл, эти бессмысленные и опасные жесты, эти запрещенные защитные рефлексы полосатой армии лагерников, мне все это снилось лишь по ночам, а теперь, в эти страшные дни, все всплыло наверх из подводных глубин психики, и с каждым часом я становлюсь все более похожим на заключенного № 19732, на тот скелет в полосатой одежде, который пять лет прожил в аду, в двух шагах от мирного австрийского рая.
Не знаю, понял ли Марк, что означает мой жест, - вряд ли!– но в глазах eго мелькает нечто похожее на жалость.
Однако он упрямо закусывает нижнюю губу и говорит: - Все это, понимаешь, ни к чему!
– Что ты имеешь в виду?– устало спрашиваю я: мне уже опять все равно.
– Все вообще. Ты знаешь. И все равно у тебя не хватит сил.
Я безразлично пожимаю плечами. Это тоже смахивает на одно из состояний лагерника, на то полнейшее отупение, рожденное дистрофией, которое вплотную подводит к грани между жизнью и смертью. Таких ко всему равнодушных, полумертвых людей называли в лагере “мусульманами” - из-за их покорности судьбе, из-за совершенной неспособности активно действовать. Это был первоочередной материал для газовых камер; впрочем, мусульмане и без газовых камер были обречены, они могли умереть в любую минуту, во сне, на ходу, сидя на койке или стоя на аппеле: они жили, так сказать, впритирку к смерти.
Итак, круг завершен. Почти через двадцать лет заключенный № 19732 все-таки вернулся, чтоб умереть. Вместе со всеми близкими. Методы массового убийства за это время усовершенствовались, полностью автоматизировались: прогресс, как известно, не остановишь! Теперь не нужно загонять людей, силой или обманом, в газовые камеры, не нужно экономить жестянки с “Циклоном Б”, не нужно сжигать трупы (а какая это была нелегкая работа, сколько пришлось поломать голову умникам и в Берлине и на местах, пока не придумали более или менее подходящие способы побыстрее и поосновательней сжигать тысячи трупов!). Вообще ничего не нужно - нажал кнопку, а дальше все происходит само собой. Правда, в этот безотказно действующий механизм уничтожения попадает в конечном счете и тот, кто нажал кнопку, - но это уже несущественная деталь. А зато - какой размах, какой блеск, какая чистая работа! Жаль, что любоваться некому.
– Что же ты решил?– спрашиваю я.
Марк не смотрит на меня. Он напряженно думает.
– Я хочу сказать, - говорит он наконец, - что так все равно нельзя. Понимаешь? Даже если мы останемся в живых - так зачем? Это и вообще было противно, - что мы не такие, как все… Ты, может, и не знаешь, но мне было чертов ски неприятно, ведь я понимал. А сейчас это выглядит… ну, как-то даже некрасиво: все погибли, а мы живем. Почему мы, именно мы? Разве мы лучше других? Мы не лучше, а даже, может б,ыть, хуже. Все-таки надо бороться. Не будь мусульманином.
– Чем же мы хуже?– с усилием спрашиваю я.– И разве война разбирает, кто хуже, кто лучше? Кто-то гибнет, ктото остается в живых, вот и все.
– Так ведь сейчас уже и не война, - мрачно возражает Марк.– Ну, какая это война, если сразу и воевать некому, и ни героев нет, ни трусов - всех прикончили? А что мы уцелели - вот это как раз и получается плохо.
– Если б мы оказались в противоатомном убежище, получилось бы все нормально, да?– говорю я.– Хотя мы не стали бы от этого ни хуже, ни лучше.
Марк упрямо встряхивает головой.
– Ты знаешь, что я хочу сказать! Мне всегда не нравилось то, что вы с мамой… ну, словом, эти штуки с телепатией - ты прости, но это, понимаешь… Сначала-то мне было плевать, но уже после того, что ты сделал с Натали!
– А ты знал?– уже задетый, выведенный из равнодушия, спрашиваю я.
– Как же я мог не знать? Что я, по-твоему, кретин? Да я, если уж начистоту говорить, - я хотел удрать из дому. И удрал бы, если б не это все… Пошел бы работать, я уж договорился, в редакцию рассыльным. А жил бы вместе с одним парнем, у него комнатенка неплохая, платили бы пополам… Это не потому, что я к тебе и к маме плохо отношусь, нет!– спохватывается он.– Но я больше не мог, когда вот так, прямо к тебе в мозги лезут без спроса, да еще и командуют… Не мог, и все тут!
– Тебя же никто не трогал… - слабо возражаю я, потрясенный этим взрывом.
– Натали тоже не трогали, а зато уж как тронули!– Марк передергивает плечами и морщится.– Разве вам можно после этого доверять?
Можно ли нам доверять? И это говорит Марк! Ну, пускай еще обо мне, я был тысячу раз неправ в истории с Натали, - неправ и жесток, от невнимательности, от слепоты, от слабости духа… но Констанс? Разве можно найти во всем мире такую изумительную мать… такую жену…
– В том-то и дело, что она - сначала жена, а лишь потом - мать!– почти кричит Марк, и мне кажется вдруг, что я уже слышал где-то эти страшные слова.– Она любит тебя и на все пойдет для тебя. Я ее не виню, но она не защита ни мне, ни Тали! Лучше уйти подальше.