Феноменология
Шрифт:
Известная формула Юма поможет прояснить эту проблему: «Субъект не что иное, как серия состояний, которые мыслят сами себя». Мы находим здесь серию Erlebnisse. [39] Единство этой серии дается как бы актом мысли, имманентным этой серии; но этот акт, как указывает Гуссерль, добавляется к серии как дополнительный Erlebniss, для которого необходимо будет новое синтетическое постижение серии, т. е. новое переживание: тогда мы окажемся прежде всего перед незавершенной серией, единство которой, в частности, будет всегда под вопросом. Следовательно, единство меня не ставится под вопрос. «Мы ничего не добьемся, перемещая время вещей в нас, если возобновляем „в сознании“, ошибку определения времени как последовательности сейчас» (Merleau-Ponty, Phén. Perc, 472). Именно в этом феноменология пытается отойти от бергсонианства. Очевидно, что прошлое как ноэзис есть некое «теперь», в то же самое время как ноэма есть некое «уже не», будущее — «теперь» и одновременно «еще не». Из этого не следует, что время течет в сознании, наоборот, именно сознание, исходя из своего сейчас, развертывает или конституирует время. Можно было бы сказать, что сознание интенционализирует сейчас того, чего сознанием оно является согласно модусу не более, или, согласно модусу, еще не, или, наконец, согласно модусу присутствия. Но тогда сознание оказалось бы современным всем временам, поскольку оно развертывает время, исходя из своего сейчас: конститутивное временное сознание было бы вневременным. Во избежания принятия не вполне удовлетворительной имманенции сознания времени мы впадаем в имманентность времени сознанию, т. е. в трансцендентность сознания времени, которое оставляет необъяснимым временность этого сознания. В этом смысле мы не идем дальше первой шага в разрешении проблемы: сознание, в особенности историческое сознание, сразу вовлекает время и вовлекается временем. Но в другом отношении мы исследуем проблему, не предваряя ее изначальным решением, а также озабоченностью корректно ее поставить: время и, соответственно, история не постигаются в себе, нужно быть обращенным к сознанию, которое исторично. Имманентная связь этого сознания и его истории не может быть понята ни горизонтально как серия, которая развертывает себя сама, ибо мы не вычленим из множества единства, ни вертикальное как трансцендельтальное сознание, устанавливающее историю, ибо вневременное единство нам не обеспечит временную непрерывность.
39
Переживание (нем.).
2. Историчность. — Наконец, что же такое временность сознания? Возвратимся к описанию «самих вещей», т. е. к сознанию времени. Я нахожу себя удержанным в поле присутствий (этот лист, этот стол, это утро); это поле продляется в горизонте ретенций (я держу «в руках» начало этого утра) и проектируется в горизонт протенций (это утро заканчивается обедом). Итак, эти горизонты подвижны: момент, который присутствовал и, следовательно, не был положен как таковой, начинает распространяться в горизонте моего поля присутствий, я его постигаю как недавнее прошлое, я не отделен от него, поскольку я его узнаю. Потом он все удалятся и я его больше непосредственно не постигаю; для того чтобы его удержать, мне нужно проникнуть в новый пласт. Мерло-Понти (Phén. Perc, 477) заимствует у Гуссерля (Zeitbewusstsein, § 10) существенное в нижеприведенной схеме, где горизонтальная линия выражает серию мгновений сейчас. Косые линия набрасывают те же мгновения с точки зрения последующего сейчас, а вертикальные линии набрасывают последовательности того же самого мгновения.
Рис. 2
«Время не является линий, но сетью интенциональностей». Когда я скольжу от А к В, то я удерживаю А через А' и так далее. Могут сказать, что проблема только отложена; для того, чтобы объяснить единство потока переживаний, нужно установить единство по вертикали А' с А, затем А'' с А' и т. д. Тогда вопрос единства В с А заменят вопросом единства А' и А. Именно здесь Мерло-Понти вслед за Гуссерлем и Хайдеггером полагает фундаментальную дистинкцию в отношении проблемы исторического сознания: в недавнем воспоминании и произвольном восстановлении удаленного прошлого могут быть осуществлены синтезы идентификации, которые позволяют, например, сцеплять эту вот радость со временем ее происхождения, т. е. ее локализовать. Но сама эта интеллектуальная операция, которая есть операция историка, предполагает естественное и первичное единство, благодаря которому я в А' достигаю именно А. Скажут, что А изменено посредством А' и что память трансформирует то, памятью чего она является — банальное положение в психологии. На что Гуссерль отвечает, что этот скептицизм, лежащий в основе историцизма, сам себя отрицает как скептицизм, поскольку смысл изменения заключается в том, что некоторым образом знают то, что изменилось, т. е. лично само А [40] . Следовательно, существует пассивный синтез А с его набросками, подразумевающий, что эти термины не выражают временное единство, но позволяют в нем корректно поставить проблему.
40
Это отбрасывает к описанию рефлексии и защите ее значимости. См. с. 61 настоящего издания.
Нужно еще отметить, что когда В становится С, то В становится также и В' и, одновременно, А уже оказывается А', оказывающееся в свою очередь в А''. Иначе говоря, мое время полностью находится в движении. Становящееся мгновение я мог схватить лишь в смутных набросках, заканчивающихся моим личным будущим, С2 «спускается» в С1, затем дается в С в моем поле настоящего. И когда я размышляю об этом уже настоящем, то С набрасывается для меня как «не более», тогда как мое настоящее находится в D. Итак, если тотальность дается сразу, то это означает, что нет истинной проблемы унификации серии переживаний, данных после. Хайдеггер показывает, что этот способ постановки проблемы (синтез a posteriori некой множественности состояний) описывает неадекватное существование, которое является существованием, «потерянным в Оно». Относительно человеческой реальности (Dasein) он спрашивает: «В каком бытийном модусе себя же самого оно теряет себя так, что должно как бы лишь задним числом собирать себя, извлекая себя из рассеяния и измышляя себе для этой собранности некое объемлющее единство?» (Хайдеггер М. Бытие и время. М., 1997. С. 390). «Временность, — пишет он далее, — временит как бывшествующе-актуализурующее настающее» (Хайдеггер М. Бытие и время. М., 1997. С. 350). Следовательно, здесь речь не идет об объяснении внутреннего единства времени; каждое мгновение сейчас получает наличное бытие «не более», которое изгоняется в прошлое и влечет настоящее некоего «еще не», которое им в свою очередь прогонится в [прошлое]. Настоящее не замкнуто, оно трансцендируется в будущее и в прошлое, мое мгновение сейчас никогда не есть, как говорит Хайдеггер, настойчивость, бытие включенное в мир, но экзистенция или, еще, экстаз. В конце концов, лишь потому, что я есть открытая интенциональность, я есть временность.
До того как подойти к проблеме исторической науки, настоятельно необходимо рассмотреть данное положение: означает ли оно, что время субъективно и что нет объективного времени? На этот вопрос можно ответить и да, и нет: да, время субъективно, поскольку время обладает смыслом, и обладает им, поскольку мы суть время, точно так же как мир обладает для нас смыслом лишь постольку, поскольку мы, к примеру посредством наших тел, сами суть мир, и это — один из самых принципиальных уроков феноменологии. Но одновременно время объективно, поскольку мы его не конституирует лишь посредством акта некоей мысли, которая сама по себе от него свободна. Время как мир всегда есть уже для сознания, и именно поэтому время, не будучи больше миром, нам не прозрачно. Подобно тому как мы исследуем время, мы «пробегаем» по времени, т. е. развертываем нашу темпоральность в нас, развертывая нас самих: мы не закрытые в себе самих субъективности, сущность которых была бы определена или определяема a priori. Коротко говоря, мы не являемся монадами, для которых становление оказалось бы чудовищной и необъяснимой случайностью, но мы становимся тем, что мы есть, и мы есть то, чем мы становимся. У нас нет смысла, точно определимого раз и навсегда, но есть смысл в становлении, и именно поэтому наше будущее относительно неопределенно, поэтому и наш поступок относительно неопределим для психолога, поэтому мы свободны.
3. Философия истории. — Теперь мы знаем, каким образом история существует для сознания: сознание само по себе исторично. Любое серьезное рассуждение об исторической науке должно начинаться в этого. Так, Р. Арон (Introduction a la philosophie de l'histoire, Gallimerd, 1938), начиная главу об изучение познания в себе, приходит к тем же самым результатам: «мы обладаем сознанием нашей тождественности во времени. Мы всегда ощущаем себя одним и тем же нераскрываемым и очевидным бытием, единым зрителем которого мы всегда будем. Но впечатления, которые обосновывают постоянство такого чувства, нам невозможно передать, даже внушить» (59). Именно поэтому объективистского психолога постигнет неудача, когда он захочет определить мою историю, которая сущностно незавершенна, т. е. неопределима. Я не являюсь объектом, но проектом; я не только то, что я есть, но еще и то, чем собираюсь стать, и то, чем хочу быть и становиться. Но эта история, каковой она является для сознания, не исчерпывается сознанием своей истории. История — это также «универсальная история», относящаяся не только к Dasein, но и к Mitsein [41] , это — история людей.
41
Совместное бытие (нем.).
Мы не станем вновь спрашивать: каким образом существует alter ego для ego} Как мы уже видели, этот вопрос заключается во всех гуманитарных науках. Мы только рассмотрим тот специфичный способ, каким объект истории дается историку.
Он дается через знаки, обломки, монументы, рассказы, возможные материалы. Та мебель, о которой говорит Хайдеггер, уже приводит от самой мебели к миру, где она появилась. Существует открытый путь в прошлое, предшествующий работе исторической науки: сами знаки открывают этот путь, и мы непосредственно скользим от этих знаков к их смыслу, но это не значит, что мы обладаем эксплицитным знанием смысла этих знаков и что научная тематизация ничего не добавляет к нашему пониманию. Только эта тематизация, эта конструкция прошлого есть, как говорят, реконструкция. И необходимо, чтобы сама тематизация, исходя из знаков, фиксировала в них смысл прошлого, иначе каким образом различить исторический дискурс и игру воображения? Мы вновь обнаруживаем здесь результаты разъяснения смысла; посредством истории мы идем навстречу культурному миру, который нужно будет, разумеется, реконструировать и воссоздать посредством работы рефлексии (Арон), но этот культурный мир оказывается, именно как культурный мир, также идет навстречу нам. Руины, монумент, рассказ отсылают историка, каждый по-своему, к культурному горизонту, где прорисовывается коллективная вселенная, о которой свидетельствует историк. И это постижение исторического бытия знаков возможно только потому, что есть историчность историка. «Получение, проверка материала не впервые лишь дает ход возвращению к прошлому, но уже имеет своей предпосылкой… историчность экзистенции историографа. Последнее экзистенциально фундирует историографию как науку вплоть до ее неприметнейших, „ремесленных“ приемов» (Хайдеггер М. Бытие и время. М., 1997. С. 394). А Р. Арон добавляет: «Все последующие анализы руководствуются утверждением, что человек не только находится в истории, но что он несет в себе историю, которую исследует» (loc. cit., 11). Следовательно, знаки представляют смысл прошлого непосредственно их исследующему историку, но этот смысл не прозрачен, и именно поэтому в истории необходима концептуальная разработка. «История принадлежит не жизни, но духу» (Aron, ibid., 86). Это означает, что историк на этом основании должен обнаруживать не законы, не индивидуальные события, но «фактично экзистентно бывшую возможность» (Хайдеггер М. Бытие и время. М., 1997. С. 395). Но для того чтобы этого достичь, что бы ни думал об этом Хайдеггер, историк должен реконструировать, используя при этом понятия. «Итак, — говорит Арон, — мы оказываемся всегда перед выбором между множеством систем, поскольку идея сразу имманентна и трансцендентна жизни», разумея под этим, что существует «внутри» исторически данного становления значение этого становления (экономическая или духовная, или юридическая и т. п. «логика»), но это значение или эта логика должны раскрываться действием историка, который колеблется в выборе по поводу этого становления. Этот выбор может быть как эксплицитным, так и не являться таковым, но не существует исторической науки, которая не опирается на философию истории. Однако мы не можем здесь осуществлять скрупулезный анализ Раймонда Арона.
Скажут, что необходимость историку концептуально перерабатывать становление отнюдь не задействует философию, а скорее научную методологию. Нет, отвечает Р. Арон, поскольку историческая реальность не является сущностно конституирована, подобно физической реальности, а сущностно открыта и незавершена. Существует дискурс, связанный с физикой, поскольку существует физически связанный универсум даже для физика. Но исторический универсум может, конечно, быть связанным, но для историка эта связанность точно неопределима, поскольку этот универсум не закрыт. Без сомнения, битва при Ватерлоо уже прошла, а история Первой Империи завершена. Но если мы приступим к этому моменту становления как к таковому, то мы его наверняка утратим, поскольку для действующих лиц, в отношении которых мы пытаемся воссоздать мир (эта «возможность была действенно существующей в прошлом»), данный момент вырисовывался на двусмысленном горизонте случайных возможностей. Мы заявляем потом о необходимости падения Империи, но именно это признание, которые мы делаем об истории этой Истории, исходит из наблюдения, также являющегося историчным, поскольку мы говорим уже «потом»: с этого времени история, которую мы создаем, не является трансцендентальной наукой. Что же она тогда такое? «Историческая наука есть форма сознания, которое общество имеет о себе самом» (Aron, op. cit., 88), в той мере, в какой оно неотделимо от исторической ситуации, внутри которой сознание существует, а также от намерения самого ученого. Интерпретации в отношении одного и того же момента становления, функционально вариационны по отношению к тому моменту становления, когда они даны. Средние века не являются теми же для XVIII века и для века XIX. Но возможно ли рассматривать под ракурсом первого постулата усилия историка: интерпретация, которая была бы адекватной интерпретируемой реальности? Нет, отвечает Р. Арон, ибо эта окончательная интерпретация была бы создана по каузальной модели естественных наук (например, упрощенный экономизм). Подобная интерпретация, не будучи в состоянии постигнуть совокупность исторической реальности, не могущая быть применимой к всеобщему становлению, в конце концов раскрыла бы свободное деяние, которое превосходит подобный «фактор». Или интерпретация осуществлялась бы по модели «постижения», присвоения прошлого через постижение его смысла, но этот смысл как раз нам не дается непосредственно ясным. И каузальность, и постижение имеют каждый свой предел. Для того чтобы превзойти эти пределы, необходимо допустить гипотезу о всеобщем становлении, которое не только вновь удерживает прошлое, но постигает и настоящее историка как прошлое, т. е. очерчивает его в будущем, а в этом случае необходимо создать философию истории. Но использование этой философии обусловлено историей философии, которая выражает, в свою очередь, имманентность времени мысли, которая желала бы быть вневременной. Таким образом, например, марксизм полагает историю не как науку, но как идеологию, не как объективное познание, но как гипотезу, созданную политиками о будущем. Оказываемся ли мы тогда в историцизме, т. е. в полагании становления без значения, который влечет за собой и скептицизм, и фатализм, и безразличие? Вряд ли, поскольку сам историцизм исторически связан с кризисом позитивизма, а его положения отрицания, как и в других системах, полагаются как абсолютно истинные: как всякий скептицизм, он отрицает сам себя.
4. Историческая наука и историчность. — Видно, в каком направлении двигался Р. Арон; он выражал достаточно хорошо то, что мы назвали бы правым флангом феноменологии. И хотя его работа не сопоставима с уже цитированной книгой Моннро, он подвергает историю — посредством вдохновлявшего его интеллектуального стремления — редукции, которая сопоставима с той, которая представлена в этой социологической работе. Очевидно, что механическая интерпретация Истории должна быть отброшена; но не менее очевидно, что метод постижения необходимо не продолжается в философской системе.
Без сомнения, отсутствие людей, которые населяли бы изучаемое историком Mitsein, ставит более сложную задачу, чем задача этнологии. Тем не менее оказывается, что синхронизм рассматриваемой исторической «эпохи» заключает в себе смысл, подлежащий пониманию, без чего не было бы самой человеческой истории. Конечно, необходимо, чтобы в некотором роде этот смысл нас домогался, чтобы, следовательно, была некая первичная коммуникация этой эпохи с нашей эпохой и нами самими, некое соучастие; и в принципе первичная коммуникация гарантирует возможность постижения этого прошлого. В общем Р. Арон, вслед за Дильтеем, настаивал на прерывистости становления, поскольку в момент завершения, в момент перехода одного периода к другому, движение постигающей мысли затруднено. Необходимо, чтобы историк использовал некую совокупность понятий, которые он проектирует на прошлое вслепую, ожидая реакции, наподобие проводящему опыт химику. Но эта прерывистость не существует, поскольку есть история, т. е. постоянное воспроизведение своего прошлого людьми и протенция по направлению к будущему. Устранять историческое постоянство, это отрицать, что есть смысл в становлении, и не потому, что люди мыслят этот смысл или производят системы смысла истории, но потому, что люди внутренне его проживают, и проживают его, совместно его раскрывая.
Это смысл двусмысленен, поскольку находится в процессе становления. Кроме того, не существует значения, которое можно было бы определить без обращения к субъективности, поскольку оно простирается в будущее, где существуют возможности, открытые для дополнительного определения, и поскольку смысл (направление) всеобщей исторической обстановки не определим раз и навсегда, ибо глобальное общество, которое в нем оказывается действующим, не может быть очерчено как некая вещь, изменяющаяся согласно механическим законам. За каждым этапом этой сложной системы следует не некий этап, но веер случайностей. Возможности не являются неисчислимыми, и именно поэтому есть смысл в истории, но возможностей достаточно много и поэтому смысл присоединяется не без затруднения. Наконец, открытое будущее принадлежит, именно как открытое, представляющей саму себя обстановке. Будущее не добавляется к ней, обстановка продляется в будущем как в собственную сущность. Всеобщая забастовка не является лишь тем, чем она является, она есть также то, чем она должна стать. Если она оплачивается крахом и отступлением рабочего класса, то она будет постигнута, в зависимости от следующего этапа, как подавленный рывок, как битва арьергарда или как предупреждение. Она может перерасти в политическую забастовку и принять явно революционный характер. Во всех этих случаях ее окончательный смысл отбрасывается все дальше и дальше в историческое развитие, и именно поэтому она не обладает, собственно говоря, окончательным смыслом, поскольку это развитие незавершено. Р. Арон с пренебрежением относится к утверждению, что смысл истории помещен на уровень мысли об этом смысле, а не на уровень переживаемого смысла, каковой в нас сразу обнаруживает [42] социология. Историка, кроме того, поджидают трудности при воссоздании означаемого ядра некоего периода, той «окультуривающей культуры», исходя из которой становится ясной «логика» становления людей в находящихся в движении событиях и организациях. Но не являются ли эти трудности и трудностями этнологии? Понятно, что в той мере, в какой историк приступает к «историческим» обществам, он сверх того приписывает им смысл (raison) движения, раскрывает эволюцию культуры, объединяет в нем отрытые возможности каждого этапа. Подобное происходило бы, если речь шла о том, чтобы «с помощью воображаемой транспозиции понять, каким образом примитивное общество закрывает себе свое будущее, поскольку не обладает осознанием своего изменения и, в некотором роде, функционально конституирует свою стагнацию. Подобное происходило бы, если речь шла о том, чтобы поместиться в поток прогрессирующего общества для того, чтобы постигнуть движение смысла, множественность возможностей, открытость обсуждения» (Lefort, op. cit., Les temps modernes, févr. 1951).
42
Можно найти ту же позицию в L'Opium des intellectuels (Calman-Lévy, 1955), где P. Арон, при обсуждении смысла истории, предлагает следующее положение: «История, в конечном счете, обладает тем смыслом, который ей приписывает наша философия» (171).