Фиалки из Ниццы
Шрифт:
В советские времена был такой анекдот. Спрашивают «армянское радио», что такое нейтронная бомба? «Радио» отвечает: «Это, когда людей нет, а пива навалом». Страшно представить. Стоят галереи с великими картинами, но на них никто не смотрит. Некому смотреть. Концертные, оперные и театральные залы пусты. Некому смотреть и слушать. Партитуры симфоний забыты на пюпитрах. Но музыка мертва, ее никто не исполнит. В библиотеках, в частных домах стоят книги, но их никто никогда не прочтет. Ни на одном языке. Да и сам язык исчезнет за ненадобностью. А Земля так и будет вращаться и лететь по орбите вокруг Солнца…
В то, что такое случится, я не верил и никогда не поверю. Забытую музыку когда-нибудь исполнят. Увядшие картины отреставрируют. Книгу, в которой бьется живое слово, прочтут.
Но один случай смутил меня и поколебал мою уверенность. Было это в городе Линкольне, столице американского штата Небраска. Зашел я как-то в университетской библиотеке в отдел русской книги. В этом городе, как и вообще в Америке, много славистов. По картотеке я увидел, что каждую русскую книгу читало до десятка и больше американцев. На полке стояло собрание сочинений Анатолия Софронова (кажется в шести томах): стихи, проза, пьесы. Этот бывший литературный генерал и партийный функционер издал себя в роскошных переплетах, в сотнях тысячах экземпляров. Неудивительно, что его собрание сочинений попало и в затерянный среди маисовых полей американский город. Но за несколько десятилетий ни одна рука не протянулась ни за одной из его книг. Может, в следующие сто лет кто-нибудь в Линкольне прочтет? Не думаю. И вот случай поколебал мою уверенность в бессмертии книги…
Хотя кто знает? Может, в этих книгах нет ни одного живого слова?
Не расставайтесь с надеждой, маэстро
В Риме жарким летом прошлого года я стоял в очереди в собор святого Петра. Впереди была группа туристов из России. Прямо передо мной двое громко разговаривали.
— В августе девяносто первого я стоял в кольце вокруг Белого дома, — говорил пожилой мужчина, одетый не по сезону (черный костюм и галстук), — пришли почти все из нашего оркестра. Сколько было восторгов, надежд… Казалось, вот сейчас, скоро, через год-два все изменится. Мы будем ездить в Европу не на гастроли, а как к себе домой. Сами Европой станем. И вот прошло тринадцать лет. И что же?
— Не расставайтесь с надеждой, маэстро, — отвечал ему молодой человек, одетый в белые брюки и майку, сдавая карабинеру свой мобильник. — Сейчас, как войдем, я вам кое-что покажу.
Они отделились от остальной группы и направились в левый предел собора. Мне было интересно, и я поспешил за ними. Мы остановились у большой картины. И молодой человек, видимо, бывавший здесь не раз, рассказал:
— На картине вы видите, как папа Григорий Великий причащает верующих в церкви Болсена. Это небольшой город на берегу озера, недалеко от Рима. Причащает хлебом и вином. Вот из этой чаши, что у него в руках. А хлеб лежит на полотне. Но один из прихожан никак не верил, что это кровь и тело Господне. Тогда неожиданно на полотне, где лежали просвиры, проступила кровь. И прихожанин поверил.
— Ну, это совсем из другой оперы, — человек в черном разочарованно развел руками, — и такая вера не для меня.
— А вы не забывайте, что в паре километров отсюда, на площади Кампо дей Фьори, когда-то сожгли Джордано Бруно. А теперь там продают цветы и camerieri в белых до пят фартуках подают лучший в Риме капуччино, — ответил молодой человек, — так что, как сказал поэт, не расставайтесь с надеждой, маэстро, не убирайте ладони со лба.
Рассказы школьного друга
Эти рассказы я слышал от старого школьного друга, ныне известного историка средних веков. Еще в седьмом классе я приходил к нему домой, и мы проводили время за шахматами и в бесконечных спорах. О чем спорили — не помню. Гриша Гордон (назову его так) жил на углу Моховой и Воздвиженки, в доме, где была приемная Калинина.
Клубника со сливками
В ту пору, зимой сорок третьего года, отец Гриши был крупным партийным боссом. Заведовал отделом то ли в Куйбышевском райкоме, то ли в МК партии. Гриша рассказывал, что отец работал в ЦК партии с 1926 года. За год до убийства Кирова его взяли в секретариат Сталина, и он работал там вместе с Поскребышевым, Товстухой, Канером… Так продолжалось до осени тридцать седьмого года, когда отец ушел сначала в МК, а потом в райком. «Думаю, — сказал Гриша, — что уже тогда Сталин стал очищать свой аппарат от инородцев, всяких там латышских стрелков».
В МК отец общался с Щербаковым, секретарем МК и ЦК партии. Круглый год Щербаковы жили в Огарево, просторном имении под Москвой. Там было все, что положено: высокий забор, за которым стеной стояли серебристые кремлевские ели, ворота с охраной и вдоль забора — загнутые фонарные столбы. Иногда Щербаковы переезжали на московскую квартиру, в известный дом на улице Грановского.
Квартира, где жил Гриша, была не похожа на все, что я видел до той поры. Я приходил к нему из родной кишевшей клопами коммуналки. У Гриши была своя комната: книги вдоль стен, натертый до блеска скользкий паркет, белые двери, выкрашенные масляной краской, а на окнах — такие же белоснежные кудрявые шторы.
Недавно, вспоминая наше школьное детство, я спросил Гришу, когда же он понял или догадался, что у нас все неблагополучно, как в Датском королевстве.
— А вот тогда, в седьмом классе и понял. Сколько нам было тогда? Тринадцать? Гамлет был старше. Но если честно, то, конечно, не понял, а как ты говоришь, догадался…
Было это в самом конце сорок второго. Шла война. Москва голодала. Представляешь, в Сталинграде еще держал оборону дом Павлова. Рядом с ним уцелевшие каменные девочки плясали у фонтана среди пустых коробок зданий. В Ленинграде вдоль Мойки мимо дома Пушкина везли на санях умерших от голода детей. А в Ленинградской кинохронике показали женщину, убитую на Невском снарядом. Тело лежало в залитом кровью снегу…
И вот в это самое время Вера Константиновна, жена Щербакова, пригласила меня с мамой к обеду в дом на улице Грановского.
— Ну и что? Вкусно кормили?
— Да не в этом дело. Помню большую столовую, стол под белой скатертью и горничную в наколке и белом фартуке. И еще почему-то запомнились кресла, с которых не сняли чехлы. Наверное, семья из Огарева только-только приехала, и прислуга не успела прибрать квартиру. Чем кормили — не помню. А вот десерт запомнил на всю жизнь. На десерт подали свежую клубнику со взбитыми сливками.
— И тебе показалось, что это кровь на снегу?
— Не думаю. Я ел с большим аппетитом. Просто до этого не знал, что клубнику едят в декабре.
— И вот тогда ты понял?
— Да, вот тогда и понял. А может, только догадался. Точно сказать не могу. Давно это было.
Ромео и Джульетта
Как-то Гриша спросил меня, кто из великих писателей лучше всех написал про любовь. Я растерялся:
— Ну, не знаю… Все писали про любовь… Толстой в «Анне Карениной», Куприн в «Гранатовом браслете»…
— Но Шекспира не превзошел никто, — сказал Гриша. После «Ромео и Джульетты» понимаешь, что человека можно сгноить в тюрьме, живым закопать в землю, но любовь убить нельзя. Даже при социализме… Помню один случай. К отцу домой приходило много выдающихся людей. Одно время он дружил с Прокофьевым…
— С Сергеем Сергеевичем, автором балета «Ромео и Джульетта»?
— Да нет. С Юрой Прокофьевым, военным летчиком, полковником. Сейчас его редко вспоминают, а между тем Прокофьев, Биренбаум и Годунов были первыми покорителями стратосферы, поднялись на воздушном шаре на высоту восемнадцать километров. Женат Прокофьев был на Фире Арнштам, прелестной остроумной женщине.