Философия поэзии, поэзия философии
Шрифт:
Сами поэты могут быть людьми весьма нелегкими, пьющими какую-то свою и далеко не всегда сладкую чашу. Но поэзия – не само Небо, а лишь одна из наших необходимых лествиц в Небо. В Небо – через возделанность и осмысленность человеческого слова и человеческого лика. Если угодно – через переоткрытие человека. И всё это не отменяется, но – напротив – становится особо насущным в нынешний «жестокий век».
Кто окликает
А в заключение этого очерка позвольте мне кратко пересказать всё то же самое, но – в особо волнующих меня терминах: в терминах соотношения лирической поэзии и науки.
Каким образом? – спрашивает ученый.
Что это? – спрашивает философ.
Кто окликает? – спрашивает лирический поэт.
Теолог, правда, задается всеми этими тремя вопросами сразу. Правда, у теолога предмет особой заботы: вопрос об изъявляющей себя человеку Святыне. Однако, если наука предполагает процесс постижения окружающего нас мipa, философия – процесс постижения проницающей нас и воспроизводимой в нас мысли, религия (и теология как теоретическая проекция религии) – процесс постижения Божества, то поэзия, в самом нестрогом, интуитивном, но внутренне убедительном виде предполагает и первое, и второе, и третье. Правда, предполагает по-особому – через «магический кристалл» [27] ритмически упорядоченных словосочетаний. (Но нечто подобное можно сказать и о музыке, заменив последнее слово словом «звукосочетания». Но музыка – совсем особый разговор, к которому я почти что не готов…).
27
«Евгений Онегин», Глава осьмая, строфа L. Вл. Соловьев в стихотворении «На смерть А.Н. Майкова» называл поэтические строфы «звонкими кристаллами».
Воистину, «наука умеет много гитик». И каждая из ее «гитик» подлежит – по мере возможностей, по наличию дискурсивного, полевого или лабораторного инструментария – уяснению, обсуждению, оспариванию.
Тот, кто знает поэзию изнутри – будь то сам поэт, будь то даже умный ученый-филолог, будь то даже просто проникновенный читатель, – может немало порассказать о том, что в поэтическом труде присутствуют многие рутинные и технологические процессы, связанные с работой над рифмой, ритмом, размером, звукописью, с оттачиванием и контрастностью чередующихся мыслей и образов. Но всё это – на втором плане. Технология – как бы личное дело поэта, а также и некая res publica для немалочисленных спецов-филологов.
Но люди ждут от поэта не интеллектуальных технологий, пусть даже несущих в себе самые глубокие содержания (как ждут они их от ученого), но иного. Я бы отважился, повторяю, определить это «иное» как некую неприневоленную стенограмму мыслей, смыслов, страстей и внезапных образных чередований в потоке ритмически благоустроенной речи. Страсти и образы подчиняются языку и одухотворяются языком, а через язык – в законосообразностях и парадоксах языка – мыслью и самосознанием. И в этом смысле – снова сошлюсь на Бенедетто Кроче – поэзия синонимична человечности [28] . Более того, она – «квинтэссенция человечности» [29] .
28
См.: Кроче Б. Указ соч. С. 349. В поэзии именно как в глубинно-человеческом феномене, пишет Кроче, «слово дает себе отчет в том, что оно слово, напоминая, что есть язык и словарь» (там же, с. 350).
29
Там же, с. 349. Nota bene. Эти тезисы Кроче приводятся в его статье «Поздний Д’Аннунцио» (1935), где почти в открытую (в той мере, в какой это было можно в условиях фашистской диктатуры и засилья ее казенных «соловьев») философ говорит о бесчеловечности, а потому и о художественной несостоятельности горделивого эстетизма.
К самим себе – через собеседника – обращенные смыслы, – вот что образует суть тайного, но столь трудно понимаемого союза науки и поэзии. Но тайна эта нередко ускользает от самих же «научных» людей. Ученый, подобно детективу, должен искать процессы взаимных переходов и взаимных опосредований мысли; поэзия же, исходя из навыков, образов и нестрогих ассоциаций обыденной речи, делает акцент на стремительное, на дискретное, по пушкинским словам – «глуповатое» [30] . Акцент на неожиданное, нетривиальное, акцент на удивление вечной новизной мipa в обманчивой случайности мысли и образа [31] .
30
«А поэзия, прости Господи, должна быть глуповата» (письмо П.А. Вяземскому, вторая половина мая 1826. – Пушкин А.С. П.с.с. в десяти томах. Изд. 2. Т. 10. – М.: Изд. АН СССР, 1958. С. 207).
31
Один из российских философов второй половины прошлого века определял человеческую креативность (а ведь поэзия – ее самое преднамеренное и последовательное проявление в реальности по имени слово) как дар «встречи с Универсумом как бы впервые» (Батищев Г.С. Особенности культуры глубинного общения // Диалектика общения. Гносеологические и мировоззренческие проблемы. – М.: ИФ АН СССР, 1987. С. 50).
И коль скоро сам я, будучи человеком из ученой братии, в какой-то мере принадлежу и диаспорному племени поэтов, то не могу не вспомнить одно из частных, но насущных для меня определений лирической поэзии, которое внезапно подарил мне в застольном разговоре саратовский историк Игорь Юрьевич Абакумов: лирическая поэзия есть, в некотором роде, историография понимания [32] .
А ведь, действительно, это определение – в «десятку». Ибо весь круг научных знаний можно было бы условно по аналогии назвать историографией объяснения [33] .
32
В знак признательности И.Ю. Абакумову, восстанавливаю время и место разговора: Саратов, трактир «Изюминка», 10 июля 2001.
33
Обоснование понятия историографии, во многом опирающееся на труды Кроче, см. в моей книге «Профессия – историограф. Материалы к истории российской мысли и культуры XX столетия» (Новосибирск: Сибирский хронограф, 2001).
А что же поэтический процесс – этот процесс работы поэта и его читателя над «историографией понимания»? – Это, по мысли российского ученого, процесс собирания человеком себя-в-мipe и мipa-в-себе в потоке ритмической и образно упорядоченной речи, и в этом процессе необходимо присутствует некий «камертон, настраивающий жизнь на смысл» [34] .
Лирическая поэзия как познание, или к вопросу о «внезапном» в творчестве и культуре
34
Зинченко В.П. Возможна ли поэтическая антропология? – М.: Росс, открытый унив., 1994. С. 16.
На мой взгляд, само обращение к понятию поэзии как познания позволяет вступить не только в разговор о лирической поэзии, но и – шире – через философское раскрытие феномена лирической поэзии – в разговор о познавательных возможностях человеческого творчества и о смысловых богатствах человеческой культуры.
Британский ученый-естественник, науковед и философ Майкл Поланьи (1891–1976) определил творчество – особенно в решающих, «прорывных» его моментах – как «спонтанную интеграцию (spontaneous integration)», спонтанное воссоединение и, казалось бы, внезапное взаимное соотнесение дискурсных и образных потоков в человеческом сознании. Потоков, с точки зрения обыденного опыта, несоотнесенных и разрозненных [35] . Это определение творчества как «спонтанной интеграции», выведенное Майклом Поланьи из историко-научного материала, можно было бы сполна отнести и к области лирической поэзии.
35
См.: Polanyi М. Genius in Science // Encounter. L. 1971. Vol. 38. # 1.
Действительно, мы смогли бы определить поэзию, поэтическое творчество как спонтанное, хотя, возможно, и годами вынашиваемое в глубинах «безмолвного знания» (tacit knowledge – категория, опять-таки принадлежащая Поланьи) взаимосвязанное самораскрытие речи в человеке и человека в речевом потоке. Это спонтанное преобразование «безмолвного знания» в осмысленный и упорядоченный в ритмической красоте речевой поток [36] было отмечено еще в ранней поэзии Пастернака, в книге стихов «Сестра моя жизнь»:
36
Преобразование «обычных слов» обыденного языка в благоупорядоченный речевой поток – одна из основных идей «Поэтики» Аристотеля.
И коль скоро речь у нас идет не столько о творчестве вообще, сколько о творчестве именно поэтическом [38] , нельзя не подчеркнуть примат языка как основы поэтической «материи».
37
Из стихотворения «Определение творчества» (1919?). Не отсюда ли – позднее разработанное Л. С. Выготским учение о творческом акте как о «разряжении» того мучительного и подчас долгого внутреннего напряжения, стресса, которые становятся предпосылкой творческих состояний?
38
Не случайно само употребляемое нами понятие поэзии восходит к греческому тощстщ – творчество, делание.
Вынашиваемые нами страсти и образы – во многих отношениях подсознательные или полуосознанные [39] – выходят в поэтическом акте на свет Божий, подчиняясь языку и одухотворяясь языком, а через язык – во всех законосообразностях и парадоксах языка – мыслью и самосознанием [40] . В поэтических ассоциациях, в их нелинейности, небанальности, неожиданности – именно через язык – проявляется и удостоверяется уникальность человеческого опыта и самого человеческого существования. Та творческая уникальность, которая до своих прямых проявлений выглядит почти непредсказуемой, – задним числом, post factum, великодушно позволяет анализировать свой творческий порядок и свою, если вспомнить понятийный аппарат Анри Бергсона, творческую эволюцию.
39
Мip нашего подсознания – не только устрашающее фрейдовское Оно. Коренящееся в глубине нашего психо-физического состава ладовое чувство преобразуется в человеческом опыте в некоторую универсальную и с трудом поддающуюся рациональному истолкованию интуицию красоты (см.: Руднева С. Д., Фиш. Э. М. Музыкальное движение. – М.: Просвещение, 1972). Ту самую интуицию, которой свойственно облагораживать и наше сознание, и наш художественный, научный и философский опыт, и наш всегда недосказанный опыт переживания и постижения Святыни. И даже опыт повседневной «быстротекущей» (Пушкин) жизни.
40
См.: Campbell JMoyers В. The Power of Myth. – N. Y., etc.: Doubleday, 1988.