Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Философия случая
Шрифт:

Как мы уже говорили, генотип соответствует тексту литературного произведения, а протоплазма, окружающая генотип, – единичному читателю. В исследованиях, выполненных на лягушечьей икре, удалось пересадить ядра из оплодотворенных яйцеклеток одного вида в яйцеклетки других видов. Протоплазматические эффекторы яйцеклетки представляют собой по отношению к генотипическим инструкциям некую «интерпретирующую инстанцию». Поскольку в яйцеклетках разных видов эти эффекторы нетождественны, пересадка ядер от северных лягушек (из США) в глубь протоплазмы южных лягушек породила мелких лягушек с большими головами. Эта деформация протекала в обратном направлении, когда в яйцеклетки северных лягушек вводили ядра от южных лягушек. При этом получались крупные лягушки с маленькими головами. Следовательно, неодинаковые протоплазматические эффекторы давали различную интерпретацию одной и той же генотипической инструкции. Это грубый аналог переноса одного и того же текста (хотя бы «В пустыне и в джунглях») в две разные читательские среды. В онтогенезе и в карьере литературных произведений принимает участие также третий компонент, помогающий формированию организма и книги. Это – аспект внешней среды, представляющий собой «экологическую нишу» организмов и «культурную нишу» текстов. Иногда этот аспект служит стрелкой, меняющей направление всего пути динамичного развития, и выступает как высший арбитр по отношению к «меньшим» средам генотипов и текстов. Такими «меньшими» средами служат соответственно интерпретирующие эффекторы протоплазмы и сознания отдельных людей, воспринимающих тексты.

Итак, спрашивать о взаимно однозначном соответствии генотипов и фенотипов, не учитывая всех промежуточных между ними процессуальных компонентов, это значит не принимать во внимание обстоятельств, которые превращают все такого рода соответствия в нечто вторичное, опосредованное – потому что эти соответствия опираются на статистический материал и вследствие того никогда не бывают однозначными, то есть основанными на соотношении 1:1. Ибо каузальный сингуляризм упраздняется в тот момент, когда установление некоей «коллективной ответственности» за поведение определенной социальной группы кладет конец чисто аналитическим рассуждениям. Человек, попавший в толпу, выбил витрину. Но он, возможно, будет упорно повторять, что его толкнул на эту витрину стоявший рядом с ним в толпе господин X. Кому не понятно, что X, в свою очередь, может аналогичным образом обвинить Y, а тот опять-таки еще кого-нибудь (как виновника данного действия); и что в целом, вероятно, витрину выбили все вместе, а в то же время никто в отдельности? Потому что отдельные лица, образующие толпу, были только точками приложения коллективных сил. В такой ситуации о сингулярной причинности вообще не приходится говорить. Таким образом, вся интенциональная концепция значения, с такими усилиями выработанная Гуссерлем и с таким благоговением воспринятая от него феноменологической теорией литературы, расходится (в том, что касается семантики) с реальным состоянием дел. Оно формируется массово-статистическими процессами, которые невозможно редуцировать к какому-либо совершаемому отдельным индивидуумом действию. Аналогичным образом определенный ген в некотором смысле есть причина голубоглазости, как господин X – причина того, что витрину вышибли. Может быть, витрина уцелела бы, а глаза не стали бы голубыми, если бы его (соответственно господина X или гена) не было в том месте, где он был. Вместе с тем, однако, непосредственную причину действия нельзя признать за causam efficientem реального положения вещей, потому что в генетике популяций и нельзя сделать ничего иного, как только исследовать «коллективное поведение» генов в той мере, в какой они проявляются через фенотип; и открывать таким образом инварианты, общие элементам фенотипического комплекса. Поскольку в телеологическом результате «коллективного поведения» эти инварианты не могут быть нарушены никакими факторами, вызывающими шумы и нарушения (и вместе с тем нормальное пуассоновское распределение финальных конкретизаций), то можно отдельные черты, которыми характеризуются фенотипы, связывать со свойствами уже самих генотипов. Только так, то есть опосредованно, путем широких статистических исследований фенотипов, мы выясняем структуру исходного генотипа в наиболее характерной для нее двухаспектности. А именно: с одной стороны, различные гены – это элементы, столь же четко отграниченные от других генов, как друг от друга разделены различные слова в предложении. Но с другой стороны, гены выполняют функции, которые только в их совокупности могут быть «интерпретируемы» в эмбриогенезе подобно тому, как предложения текста интерпретируемы в читательском восприятии, делающем из них единое целое. Притом генетика популяций позволяет точно установить потенциальный эффект генов, то есть раскрыть, генами «чего» – каких признаков – они являются (только по отношению к фенотипам, уже «верифицированным» средой). Аналогичным образом теория литературного произведения может распознавать его признаки только по отношению к уже состоявшимся прочтениям. В случаях, когда среды восприятия (восприятия как генов, так и литературных произведений) практически постоянны, то, что мы открываем как в генах, так и в литературных произведениях представляется нам их свойствами, а не свойствами целостных ситуаций, в которых ген или соответственно текст образуют лишь функциональную часть. Подобно этому, практически для всех выполняемых на Земле измерений длины тел полученная величина кажется свойством этих тел, а не их ситуационно обусловленной функцией – отношениеммежду измеряющим и измеряемым. Между тем по существу она все-таки является такой функцией, как показывает теория относительности. Измерения длины одного и того же тела, выполняемые наблюдателями из разных инерциальных систем, дают разные результаты. Нельзя без противоречия говорить о том, что какой-то из этих результатов по сравнению с произвольными другими более «истинный» и дает «настоящую длину тела». Вопросы о том, какова длина тела самого по себе, это вопросы об информации, содержащейся в самомобъекте: ничего такого попросту не существует.

Совершенно очевидно, что нет никаких генов «поведения во время кораблекрушения» – и тем не менее наследственная информация предусматривает также и такое поведение (в основном определяя то, что наиболее важно в катастрофических ситуациях: некие гранично-вероятностные условия физиологической и эмоциональной реактивности, а также устойчивости к стрессу). Сооружая мост, инженер «устанавливает», как в случае землетрясения, урагана, при проходе колонны в ногу этот мост себя поведет. При этом одни параметры моста устанавливаются сознательно, умышленно, с учетом и расчетом возможности таких бед; другие параметры предусматривают их как бы «невольно», то есть без специального предвосхищения при проектировании. Инженер «предусматривает» даже то, как мост будет себя вести, когда – в результате страшной космической пертурбации – Земля вместе с этим мостом упадет на Солнце. Кто хотел бы составить каталог всех возможных «видов поведения» моста, в том числе под метеоритным дождем, при столкновении с антиматерией, с кислотными ливнями и т.д., и т.п., – тот никогда бы не довел свой перечень до конца. Однако поскольку число реальных событий, какие могут приключиться с мостом, является конечным для совокупности всех обычных мостов, надо признать, что речь идет о таком объекте, «существенные» свойства которого именно конструктором приняты во внимание и установлены. Как раз таким «существенным» свойствам соответствуют – в ситуации стабильности – меры информации. Ибо они не измеряют «информацию вообще», но всегда – только по отношению к ограниченному сознательным выбором комплексу состояний. Изменение этого комплекса изменяет количество информации, «содержащейся» в объекте, в котором мы ее измеряем. Поэтому нельзя считать, будто только отсутствие говорящей о значениях (семантической) теории информации не дает предвидеть, как то или иное литературное произведение будет восприниматься в момент массовой катастрофы – например, военной. Будущее данного моста как макроскопического физического объекта нам, может быть, и неизвестно, но оно детерминировано в том смысле, что его можно прогнозировать применительно ко всем возможным событиям. Если нам расскажут, какие физические состояния окружающей среды будут воздействовать на мост, мы сможем ответить, что с ним в таких случаях станет. Будущее литературного произведения как информационного объекта принципиально недетерминировано, а уведомление о состояниях его «экологии», то есть читателей, не позволяет строить конкретные прогнозы. Вполне серьезное изображение героизма в книге может в упомянутый момент массовой катастрофы показаться гротескным, комичным или плоским, а книга станет нечитабельной. Но может статься и наоборот: этот момент обогатит книгу многими новыми значениями, а благодаря этому – и ценностями. Согласно феноменологической теории литературного произведения, «генотипически» оно будет после катастрофы тем же, что и до нее, но только – опутанное новыми феноменами изменившегося восприятия – поведет себя так, как будто подверглось изменению. Такого рода формулировки принципиально неэмпиричны, они даже «контрэмпиричны», что легко увидеть при их экстраполяции, например, из области литературоведения в физику. Ибо по аналогии с ними можно было бы сказать, что «генотип» стального стержня, измеряемого сначала неподвижным, а затем движущимся (относительно стержня) наблюдателем, всегда остается тем же самым по причине «имманентности» стержня – и что даже можно в этом убедиться. Потому что когда наблюдатель движется по отношению к стержню, он наблюдает те же размеры последнего, что и неподвижный наблюдатель, так что «стержень в целом не меняется», а меняется только соотношение между измеряющим и измеряемым: в первом случае в них включается взаимное перемещение наблюдателя и стержня, во втором нет.

Физика запрещает такие формулировки, потому что, как оказывается, они имплицируют постулат о существовании различных непознаваемых сущностей типа одновременности событий и «абсолютного» пространства. Столь же непостижима (впрочем, согласно феноменологии – полностью очевидна) имманентная характеристика литературного произведения как интенционального объекта. Вся эта непостижимость – цена, которую приходится платить за упорное отстаивание тезиса, что информацию, как и организацию, можно четко и безоговорочно локализовать. Настаивая на этом тезисе, мы далее обнаруживаем, что «стартовая информация» генотипа действительно не меняется, но меняется ее судьба в целостном единстве «генотип – фенотип – среда». Мы можем познавать, очевидно, только эту судьбу, а не «имманентную» информацию, заключенную в «генотипе» литературного произведения. Дело в том, что в этом генотипе есть нечто, выражающее «сущность» одновременно устойчивую, но и недоступную, принципиально непознаваемую. Дополнительно нас в этом мнении утверждает наше знание, что литературное произведение как материальный объект, безусловно, не подвергается изменениям и читанное в одних или других условиях, оказывается «тем же самым». Ведь не меняется ни шрифт, ни порядок слов в предложениях, ни пунктуация, ни нумерация страниц и глав и т.д. Однако всей этой абсолютной неподвижности сигнализирующих о чем-то знаков соответствует бесконечный и, быть может, даже несчётный комплекс прочтений, а за этим комплексом ничего материального не стоит, кроме пятен типографской краски. Если взять отдельное слово рана,то оно относится одновременно к травматологической терминологии и имеет значение «повреждение тканей», кроме того, это родительный падеж единственного числа от rano [54] . И еще rana – это латинское название лягушки. Однако в структурном отношении это даже не совсем одно и то же слово, потому что как «повреждение тканей» и как латинское название лягушки – это именительный падеж единственного числа, а как обозначение времени суток – родительный падеж единственного числа. Ибо та «структура», которую мы видим в напечатанном слове, то есть заданная топологией сочетаний различных кривых, формирующих его буквы, вообще не есть та структура, которую исследует семантический синтаксис. Обе структуры связаны друг с другом определенными отношениями, однако первая распадается на визуально распознаваемые локальности и ее окончательный этап в плане восприятия – поле зрения, интегрирующего видимые формы. Вторая структура (исследуемая семантическим синтаксисом) принципиально нелокальна. Это очевидно, поскольку в любом случае типографская сторона дела не изменится – например, в словах «человек» и «муха», если мы их «изымем» из обособления, в каком они находятся в словаре, и присоединим друг к другу. Получится «человек муха». Но взаимозависимость двух этих слов, конституирующая их восприятие как целостной семантической структуры, не является свойством физической ситуации, заданной «сближением» этих слов (в напечатанном виде) до некоторого промежутка. Об этом свидетельствует хотя бы следующая ситуация. Пусть напротив нас в трамвае сидят бок о бок друг с другом двое людей, читающих газеты, и пусть страницы обеих газет случайно соприкоснулись таким образом, что соответственно в конце строчки в одной газете оказалось слово «человек», а в начале примыкающей строчки в другой газете – слово «муха». Мы вообще-то отнюдь не решили бы, что «речь идет» о некоем «человеке-мухе». Хотя физически эти слова сближены, но ситуационный контекст дал бы нам понять, что наверняка никто не намеревался передать нам некое семантически организованное сообщение о связи этих двух слов. Поэтому двумерное пространство, на котором напечатан текст, обладает анизотропными свойствами только в информационном смысле, то есть поскольку в этом пространстве есть привилегированные направления восприятия, каковые в действительности никогда не «даны в имманенции», но образуют неотъемлемую целостную функцию ситуации.

54

утро (пол.). – Примеч. пер.

Границы биологической модели. Модель литературного вымысла

Можно говорить о «семантике» органических генотипов как об «определении» фенотипических признаков через гены. Об этом мы еще будем говорить отдельно. Но, во всяком случае, это уже другая семантика, не лингвистическая, потому что язык биологической наследственности ничего не отображает, как это способен делать этнический язык. Поэтому своей стабилизации, проявляющейся в телеологических феноменах, генная артикуляция достигает благодаря чисто физическим механизмам – полностью суверенным, потому что в каждый данный момент эмбриогенеза она ни на чем не основывается, кроме собственного состояния, которое и определяет ориентацию дальнейшего хода эмбриогенетических процессов. Лингвистическая артикуляция, напротив, как уже было сказано, не является до такой степени облигатно автономной, поскольку отсылает к внеязыковым состояниям. А именно: к ситуационному опредмечиванию; к структурным стереотипам, определенным в культурном, а не языковом плане; к экспериментальным правилам и директивам эмпирического образа действий, который также невозможно редуцировать к чисто языковому поведению. Самодовлеющий же характер лингвистическая артикуляция приобретает только в своем аналитическом аспекте (как формализованное высказывание). Такие опредмечивания, стереотипы, правила – внешние стабилизаторы артикуляции, как бы строительные леса, которые делают это восприятие устойчивым, суживая полосу неопределенности интерпретирующей рецепции.

Таким образом, однозначность артикуляции, как и ее стабильность, не автономны. В случаях, когда отображаемое артикуляцией характеризуется отчетливо выраженной собственной структурой, с особой ясностью проявляется чисто модельная функция протоколирующего языка. Вот пример: точная запись шахматной партии обязана своей однозначностью правилам игры в шахматы, а не правилам «языковой игры». В этих правилах и заключается здесь центр тяжести как локализация «стабилизирующей точки», хотя центр тяжести может и перемещаться, так что иногда очень трудно установить, какова роль в стабилизации восприятия того, что только «оттиснуто» в языке каким-либо опредмечиванием, и того, что в нем представлено языковой «имманенцией». При этом наибольшая трудность возникает, когда вымышлены сами опредмечивания, «отображаемые» соответствующим высказыванием. Ибо сразу же встает вопрос: как несуществующее предметно может придавать своим «опредмечиваниям» стабильность формализованного высказывания?

Особый случай эпистемологической аберрации составляет консенсус, устанавливающийся относительно «целостной» локализации (в литературе) этой связанной с вымыслом проблематики языковых высказываний. Литературный вымысел, очевидно, отличается от обычной лжи тем, что ни его автор, ни те, кто его воспринимает, не ведут себя так, как если бы они хотели принять ложь за объективную истину. У автора и читателя имеется «неполная уверенность» в том, что десигнация предложений укоренена в реальном мире. В этой «неполной уверенности», должно быть, и заключается differentia specifica [55] литературы, как это подчеркивают все направления теоретического литературоведения, включая феноменологическое. Как раз в этой differentia specifica лежит отличие между артикуляциями, хотя бы формально и тождественными, в научном сочинении историка и в историческом романе.

55

видовое отличие (лат.). – Примеч. пер.

Покажем теперь, что такой differentia specifica не существует. В эмпирических текстах, в том числе «подчеркнуто» специально-физических, тоже часто используются разного рода вымыслы. Так, в релятивистской астрофизике часто говорят о таком наблюдателе, который находится на самой границе «сферы Шварцшильда», например, таковой сферы для некоей звезды в состоянии гравитационного коллапса. То, что видит этот наблюдатель в своей системе, отлично от того, что видит наблюдатель, удаленный от «сферы Шварцшильда». Об этом отличии и идет речь. Хотя человек не мог бы прожить ни секунды в физических условиях этого места, в специальных работах говорят о том, чтоон бы там увидел в качестве наблюдателя. Логически рассуждая, это чистая антиномия, потому что тот, кто не существует, не может быть наблюдателем. Нам могут возразить, что «на самом деле» в качестве наблюдателя там могла бы действовать система наподобие усовершенствованного персептрона, физически более (чем человеческий организм) устойчивая к разрушениям, причиняемым гравитационным коллапсом. Однако физик не вводит таких дополнительных предпосылок, поскольку для самого механизма физических явлений они несущественны. Но отвлекшись от таких проблем, создаваемых физиологией, мы сталкиваемся еще с одной трудностью, от которой уже невозможно избавиться с помощью сооружения каких бы то ни было роботов. Ибо, как следует из теории, даже если бы наблюдатель, будь то персептрон или же человек со своей органической конструкцией, соответствующим образом «усовершенствованный», – даже если бы наблюдатель мог в данной среде выжить, он никогда и ничегоне мог бы сообщить о том, что видел, другим наблюдателям, находящимся далеко от «сферы Шварцшильда». «Невозможность» эта – принципиальной природы, коренящейся в самом физическом механизме явления, а не в обстоятельствах чисто инструментальных, каковы техника измерения и передачи сигналов. Значит, если там что-то и можно было бы – эвентуально – узнать, то сообщить об узнанном никогда не удалось бы. Для удаленного наблюдателя – например, земного – тот, другой наблюдатель, который стоит на границе «сферы Шварцшильда», просто исчезает – внезапно и со всей сферой. О ее наличии первого наблюдателя могут уведомить исследования гравитационной метрики окружающего пространства. Но о том, что наблюдает тот «плененный замкнутой гравитацией» наблюдатель, – об этом первый (например, земной) наблюдатель путем какого бы то ни было налаживания информационной связи не узнает: такая связь была бы элементом множества физических связей, а все физические связи между «сферой Шварцшильда» и остальным космосом при коллапсе подвергаются разрыву.

Таким образом, вся обсервационная деятельность наблюдателя, близкого к «сфере Шварцшильда», в эмпирическом понимании есть чистая фикция как отчет о фактах, который нельзя ни получить от того, кто, быть может, их наблюдал, ни верифицировать с помощью наблюдения, если такое описание предполагаемых фактов мы получим в качестве дедукции из теоретических принципов. Итак, что же, собственно, рассказывают нам астрофизики об этом наблюдателе со «сферы Шварцшильда»? Рассказывают, что если быкто-то находился в определенном месте, из которого наверняка нельзя ни передать информацию, ни физически вернуться, – тогда мы узнали бы то и то. Однако откуда нам узнать, о чем можно узнать в тех местах, из которых никто не возвращается ни лично, ни информационно?

Откуда узнать? Да из выводов, основанных на теоретических данных. Однако ни верность теории, ни правила дедукции, вообще говоря, нас здесь не интересуют. Интересует нас только тот факт, что физик сознательно прибегает к предпосылке, основанной на вымысле. Потому что в действительности он говорит: если бы было возможно то, что на самом деле невозможно, то есть если бы наблюдатель мог превратить несообщаемость своих наблюдений в сообщаемость, мы узнали бы то и то. Подобно этому тот, кто рассказывает нам о скрытых, тайных мыслях какого-нибудь персонажа, – тот тоже предполагает нечто вымышленное: когда бы можно было информационно «подключиться» к чужим мыслям, то есть когда было бы возможно то, что на самом деле принципиально невозможно, то опять-таки мы бы узнали то и то. А именно так получается у автора литературного произведения. Наблюдатель со «сферы Шварцшильда» – чисто вымышленное создание, но это не смущает ни астронома, ни того, кто читает его труд. Так же и то, что пан Володыевский – чисто вымышленное создание, не смущает читателей «Трилогии» Сенкевича. Пока что и само существование «сфер Шварцшильда» остается гипотетическим выводом, который даже в своих косвенных последствиях еще не подтвержден эмпирически. А потому – какова, собственно, разница в онтологическом статусе между наблюдателем со «сферы Шварцшильда» и паном Володыевским?

Вообще-то разница существенная, потому что физик сообщает нам о восприятиях своего наблюдателя в условном наклонении, а Сенкевич о восприятиях и поведении пана Володыёвского – в изъявительном. По крайней мере так должно было бы быть, но на самом деле не всегда так. Ибо есть физические работы, в которых про условное наклонение как-то забывают и пишут: «Наблюдатель видит то-то и то-то» вместо: «Если бы кто-нибудь попал туда и стал бы наблюдать, то увидел бы то-то и то-то». Где именно в таких работах сообщается explicite, что здесь надо сплошь иметь в виду условное наклонение или что оно подразумевается? И что, собственно, мешает нам признать по аналогии, что любое литературное произведение написано в условном наклонении, но только ради удобства и простоты в нем это наклонение «опущено»? Упоминать о том и другом запрещает нам условность, которая не есть «информационная принадлежность» текстов, но принадлежность ситуации (в первом случае ситуации восприятия научного сочинения, во втором – ситуации восприятия художественной литературы). Обстоятельства (по сути, типично стилистической природы), которые должны отличать «статус вымышленности» персонажа литературного произведения от статуса «персонажа» астрофизического труда, абсолютно несущественны для онтологической «оценки» этого «статуса». Концентрировать внимание на них – означает превращать проблему из типично филологической в какую-то детективную. Ведь из того, что один наблюдатель «чего-то» выступает как персонаж in abstracto [56] , а другой как персонаж in concreto [57] , с соответственными конкретными уточнениями, мы должны понять, с какого рода произведением мы имеем дело, с научным или литературным. И если текст нам поведает, что наблюдатель был румяный и с усиками, то хотя бы он даже несомненно наблюдал упомянутую «сферу Шварцшильда», мы должны признать данный текст литературным. А если в тексте нет речи о румянце, усиках и ни о чем подобном, то перед нами научное сочинение. Но распознать видовую принадлежность произведения – еще не значит проникнуть к его онтологическому аспекту. Итак, будем продолжать настойчиво спрашивать: каков онтологический статус наблюдателя в научном сочинении – такого наблюдателя, о котором текст этого сочинения говорит как о реальном существе, в изъявительном, а не в условном наклонении, притом ассертивно, а не предположительно – хотя и автору, и читателю данного сочинения точно известно, что фигура такого наблюдателя есть именно предположение, «условно» существующее создание, и что принципиально невозможно отыскать или создать существо, которое стало бы десигнатом слов, якобы «его» (существо) в тексте денотирующих? Какой вид существования надо приписать десигнатам этих слов? Если бы это были пустые названия, то значило ли бы это, что текст может нам нечто сообщать и о таких «в научном отношении» интересных предметах, как:

56

в абстрактном виде (лат.). – Примеч. пер.

57

в конкретном виде (лат.). – Примеч. пер.

Поделиться с друзьями: