Философия случая
Шрифт:
– условные рефлексы единорогов и пса Цербера;
– размеры поля зрения Циклопа;
– сексуальная потенция лебедя, в которого, как известно, превращался Зевс;
– грузоподъемность метел, на которых летают ведьмы;
– иннервация хвоста дьяволов и т.д.
Дело в том, что наблюдатель, который не может сообщить нам ничего из того, что он наблюдает, для насвообще не является наблюдателем. Таким же образом не является для насфизической теорией некое гениальное откровение, которое какому-нибудь физику приснилось, но он умер от апоплексического удара, не проснувшись от этого столь ценного в познавательном отношении сна. И таким же образом не существуют для нас ведьмы, эротические подвиги Зевса-лебедя, рефлексы Цербера и дьявольские хвосты. Сопоставляя (по крайней мере по семантико-логическому статусу) названия «наблюдатель» и «ведьма», мы не можем не ставить под вопрос эмпирическую осмысленность текста. Если мы не получаем некоей артикуляции, то с физической точки зрения абсолютно все равно, происходит ли это от того, что ее источник вообще не существует реально, или от того, что хотя он и существует, но никто и никогда, никаким способом не сможет убедиться в его существовании.
Прием, связанный с пресловутым Annahme [58] или «суппозицией», своего роде квазисуждением, здесь тоже неприменим, потому что в целом, вообще говоря, дело не обстоит так, чтобы физик считал сказанное им по поводу наблюдений со «сферы Шварцшильда» чем-то «не вполне верным», обозначающим «мнение», «условное бытие», «пропозициональное представление». По сути, физик говорит об этих наблюдениях ассертивно, с глубоким убеждением, что все именно так и есть, как он говорит. Суппозиции в физике мы находим, но в различной другой связи: например, как мы уже упоминали, не кто иной, как Бом, чисто гипотетически допускает возможность существования определенных измеримых параметров, которые до сих пор не открыты. В то же время он говорит: то, что существует сейчас только как его мнение, может когда-нибудь обрести полностью физический, верифицированный экспериментом экзистенциальный смысл. Однако Бом, вообще говоря, не считает, чтобы «когда-нибудь» несообщаемость наблюдений со «сферы Шварцшильда» могла бы превратиться в сообщаемость. Не считает по той простой и вполне достаточной причине, что для него самого такое положение вещей в целом не было бы благоприятным, потому что означало бы всего-навсего опровержение его теории. Логически согласоватьтакую сообщаемость с теорией невозможно. Если в данной области знания теория «истинна», то она неверифицируемав смысле такой «наблюдаемости», а если она верифицируема в этом же смысле, то уже по этой причине она, несомненно, ложна.
58
принятие, допущение (нем.). – Примеч. пер.
Каков же, в конце концов, статус «шварцшильдовского наблюдателя»? Что это за удивительная особь, которая – если бы мы могли убедиться в ее существовании – самим этим фактом опровергла бы всю теорию Шварцшильда, а благодаря тому, в свою очередь, изменила бы и собственный онтологический статус, потому что из ненаблюдаемой стала бы обычным образом наблюдаемой и, следовательно, из вымышленной – действительной? Ну а что, собственно, значит, что в таком случае этот персонаж стал «действительным»? Если он стал «действительным», то теория «сферы Шварцшильда» не будет опровергнута только при том условии, что кто-нибудь вернется из космоса и расскажет нам, что своими глазами видел вблизи звезду в гравитационном коллапсе. Но гипотеза Шварцшильда – некое частное следствие общей теории относительности применительно к вопросам состояния звездного вещества, и тем самым рухнула бы, если бы оказалось, что общая теория относительности неверна. Предположим поэтому на минуту, что так и оказалось. Что тогда? Тогда станет возможно то, что до тех пор было невозможно, как, например, наблюдение вблизи звезд, обреченных на гравитационную гибель. Физический «наблюдатель» из фигуры в такой же мере вымышленной, как и условной,превратится в фигуру уже только условную. Фигура условная– это такая, имя которой (пока оно «пусто») может в десигнативном плане выполнять соответствующие функции. «Наблюдатель яблони» в моем саду – в ту минуту, когда я это пишу – фигура чисто условная, но не вымышленная, потому что любой человек, который пойдет в сад (где пока что никого нет), может таким «наблюдателем» стать. Напротив, вымышленнаяфигура (как в литературном произведении) – это такая, что какое бы то ни было десигнативное наполнение ее названия невозможно – ни сейчас, ни когда бы то ни было. Не было, нет и не будет десигната имени «пан Володыёвский» из «Трилогии» Сенкевича, «Богумил Нехцич» из «Ночей и дней» Домбровской или «дьявол» из «Доктора Фаустуса» Т. Манна. Этот дьявол по признаку вымышленности уравнен с паном Володыёвским, потому что ни того ни другого реально быть не может. Вымышленность означает такую герметизацию, что имя теряет всякую возможность когда-либо наполниться десигнативным опредмечиванием. Таким образом, реальным персонажем может стать каждый человек, придавший своей личности десигнацию, хотя бы название «наблюдателя» из физических сочинений, потому что оно условно in abstracto и не относится специально ни к одной конкретной личности. Однако тут имеются в виду такие сочинения, которые говорят о физически реализуемых наблюдателях. Так, например, можно стать наблюдателем из теории Эйнштейна, ездящим на лифтах и складным метром измеряющим тела. Но ведь мы знаем, что при всей значительности теории Шварцшильда стать в ее рамках наблюдателем – то же, что утратить всякое предметное (в физическом смысле) бытие. И тогда-то как раз несущественно, что, быть может, у имени наблюдателя не было десигната, как в литературном произведении, потому что стать таким наблюдателем никто даже попробовать не сможет. Или, быть может, кто-нибудь попытается стать десигнатом этого имени по тому образцу, как в классической физике с ее реализуемыми наблюдателями: как только попытается, исчезнет из мира. Имена, с одной стороны, литературного персонажа, с другой, шварцшильдовского наблюдателя обозначают множества нетождественных признаков, поскольку в первом случае обозначение представлено in abstracto, а во втором in concrete. К тому же множество признаков наблюдателя небольшое. Оно содержит только такие данные, как то, что этот наблюдатель – физически здоровый человек. Зрячий и в здравом уме. Иначе он не мог бы наблюдать. Еще он должен обладать некоторой суммой теоретических физических знаний, а равно и умением выполнять ряд измерений и т.п. Напротив, множество признаков «пана Володыёвского» велико и конкретизирует этого героя книги так полно, что можно думать о некоей чисто сингулярной генидентичности – или о единственном и неповторимом в своем роде, хотя в десигнации и не существующем человеке. Для нас же, однако, важно только то, что такие множества признаков, иногда относящиеся к целому классу возможных личностей, способных выполнять наблюдения, а иногда к классу одноэлементному, содержащему исключительно пана Володыёвского и никого более, – что такие множества являются пустымии притом пустыми таким образом, что заполнить эту пустоту ничто во все времена не сможет.
Ибо как вымышленность имен, так и их условность отвечают состоянию десигнативной пустоты, однако оба эти случая отличаются друг от друга по существу тем, что к латентно условным именам все же можно приспособить такие реальные ситуации, которые создадут десигнаты этих имен, таких, например, как: «человек на Луне» или «правнук моего племянника». Напротив, нет таких реальных ситуаций, в которых вымышленные имена с их пустотой приобрели бы десигнаты. Наблюдатель со «сферы Шварцшильда» наиболее похож на пана Володыёвского тем, что ни того ни другого как реальных людей во всем человечестве отыскать невозможно. Но зачем же в конце концов физик создает имена с точно таким статусом, как это делает писатель, создающий литературное произведение? Как кажется, оба – и физик, и писатель – стремятся таким способом нам сообщить о своем ассертивномубеждении, которое они считают истинным. Писатель применяет свою licentia poetica [59] , которая столь же лишена непосредственно реальной десигнации, как ее лишена удивительная licentia physica, примененная ученым. Но как можно сообщать истину при помощи вымышленных имен, встроенных в вымышленные конструкции? К счастью, перед нами этот вопрос уже не стоит, как он стоит перед литературоведами. Мы ведь говорили, что эта проблема – не исключительно литературная. В такой же мере, как литераторов, она затрудняет и физиков: как можно использовать вымысел в целях некоей «истины», чтобы было доказано то, quod erat demonstrandum. Но у нас здесь не курс общей методологии, а также не эпистемологии и не физики. Вымысел в литературе – частный случай более общей области использования вымысла. Итак, пусть же им занимаются соответствующие теоретики этой области, а мы благодаря их трудам, быть может, в один прекрасный день получим готовое решение дилемм, которые встают в связи со «статусами вымысла» персонажей, как сказано выше – не только литературных.
59
поэтическая вольность (лат.). – Примеч. пер.
Напомню, что мы уже вышли за границы релевантности биологических моделей литературного произведения, потому что в них нет ничего такого, что бы отвечало его собственно «связанной с вымыслом» специфике. Кроме того, в литературных произведениях заметен значительно более широкий, нежели в генотипах, разброс в отношении разнообразия конструкций. Потому что генотипы могут воспринимать воздействия со стороны внешней среды только с помощью вероятностных стратегий, в то время как в литературе «опредмечивание» – то, что обозначено текстом – может до такой степени стабилизировать этот текст, что он становится «однозначным». Пример: уголовный роман.
Информация, содержащаяся в литературном произведении стабилизированного типа, отчетливо разделяется на два рода: существенную (сюжетную, в том смысле, что она дает понять каузальный скелет событий) и несущественную. Функции этой последней (несущественной) информации: маскировка сюжетного скелета, или же дезинформация относительно того, что разыскивается; или же расширение текста за счет подробностей, нейтральное в информационном плане. Такое литературное произведение живо напоминает математическую задачу с одним или несколькими неизвестными. Будто бы эту задачу, чтобы облегчить жизнь школьной молодежи и привлечь ее беллетризацией, изложили так, что не какой-то X так и так относится к некоему Y, а у некоего садовника была яблоня, на которой росло столько-то яблок. Три мальчика хотели разделить их между собой... и т.д.
Подобно тому, как вся «ценность» и существенный смысл беллетризованной задачи заключается в упомянутой чисто повествовательной информации, какую из нее необходимо извлечь, таким же образом только в повествовании заключается ценность важнейшего для читателя аспекта уголовного романа. Потому что вполне литературный текст, выдающий себя за уголовный роман, но представляющий, например, некую загадку и оставляющий ее безо всякого решения, – такой текст не есть уголовный роман sensu proprio [60] . Таким же образом не будет шахматами sensu proprio партия шахмат, которую кто-нибудь закончит тем, что вместо эндшпиля и вместо того, чтобы дать или получить мат, поставит себе шахматную доску на голову и изящно станцует сольный фрагмент из «Лебединого озера». Танец может быть и прекрасным, но ничего общего не имеет с шахматами. Также и у неразгаданных загадок – хотя они и могут быть прекрасной литературой «другого жанра» – нет ничего общего с уголовным романом.
60
в собственном смысле (лат.). – Примеч. пер.
В реальной жизни отношения между садовниками и мальчиками, крадущими у тех яблоки, имеет свои обширные социально-психологические аспекты и более узкие – математические. Однако беллетризованные математические задачи никогда не могут прибегать к психологии как к фактору, вносящему индетерминизм в самую их решаемость. Таким же образом четко каузальной должна быть механика событий в уголовном романе. Если кто-нибудь, как Дмитрий Карамазов, хотелубить отца, но не убил, то такой персонаж важен для уголовного романа только с той точки зрения, что он есть лицо совершенно безвинное в данном детективе. Значение имеет лишь то, who done it [61] . Поэтому поступкиинтересуют автора и читателя детектива больше, нежели их фактические или факультативные мотивы. Ведь проблематика «чисто уголовного» романа всегда локальна. Никаких социологических, психологических, философских ассоциаций в ней нет, как нет их ни в шахматной партии, ни в задачах о садовниках с яблоками. Как в шахматах и в этих задачах различаются два множества предметных признаков, связанных соответственно с информацией существенной и несущественной, так аналогичное разделение можно провести и для уголовного романа. Это доказывает его структурную механичность. Текст, подобно часам, складывается из частей абсолютно необходимых – таких, как стрелки, зубчатые колеса, пружина, а также из вполне заменимых, создающих «оболочку для обращения с часами», каковы футляр в виде шкафчика, крепления, ножки (или их отсутствие) и т.д.
61
кто это сделал (англ.). – Примеч. пер.
Такие создания человека, по существу, имеют только один существенный линейный параметр, а также ряд ложных параметров, играющих по отношению к существенным роль маски для важных процессов. Однако ни в организме, ни в «немеханистической» литературе не удается с полной точностью провести отделение «шумового» от «информационного». Потому что литературное произведение – например, роман Фолкнера «Звук и ярость» – содержит «шумовые фрагменты» не в виде «маски» для интриги «как таковой», но в виде некоего эквивалента мира, который сам – «как будто сон безумца, впавшего в беспамятство». Таким образом, из детектива можно выделить его «задачу», но нельзя совершить такой хирургической операции над романом Фолкнера, потому что в нем интрига – это не просто каузальный пусковой механизм. Свести же ее к такому механизму (например, путем сокращения) – значит лишить роман его существенной информации. Попытка сокращения, как своего рода «тест» для выявления роли типично каузальных связей в структуре литературного произведения, выявляет в романе Фолкнера взаимное противопоставление между полной автаркией детективной интриги и неавтономности фабулы. Такое произведение, рассматриваемое в качестве уголовного романа, далеко выходит за пределы соответствия с генотипической моделью. Ибо сходство одного информационного объекта (в данном случае генотипа) с другим (литературным произведением) имеет свои границы. Только сопоставление значительного числа таких объектов позволяет лучше сориентироваться в том, что это, собственно, такое – «информация». Теория литературного произведения исследует частный случай артикуляции в естественном языке. В свою очередь, язык – частный случай информационных технологий. Другим таким случаем является, например, генетический код. Мы не можем удовлетворительным образом рассмотреть проблемы теории литературного произведения, если не будем располагать таким подходом, который сохраняет свое значение для всех возможных информационных явлений.
Объекты информационные и объекты физические
Как, собственно, понимать, что «передача информации – статистический процесс»? Отчего мы неоднократно возвращались к этому аспекту процессов передачи информации и повторно употребляли изжитый термин «стохастический» или «пробабилистский»? Дело в том, что реальный мир полон разнообразия, управляемого случайными факторами. Этим и определяется тот факт, что любой акт коммуникации по своей природе статистичен. Следовательно, процесс адаптации живых организмов к этому миру, управляемому случайными факторами, не мог не отразить этой столь фундаментальной особенности среды. В природе (если исключить живые организмы) нет коммуникации как кодирования и декодирования сигналов. Информационные машины, хотя и не являются организмами, не составляют исключения, потому что искусственно созданы живыми организмами, подразумевается – людьми. Итак, присмотримся поближе к обстоятельствам, в которых возникает сигнализация – доязыковая, а затем языковая, включающая как генетическую, так и этническую.
Язык генетических процессов появился на миллиарды лет раньше, чем этнические языки, но до него уже существовал язык биологических процессов, из которых тот первый (генетический) язык, в свою очередь, и возник. Ибо те процессы, которые делают возможным и стабилизируют гомеостазис (который, в сущности, и есть жизнь), послужили сырым материалом или матрицей для хромосомных кодов. Истоки жизни лежат на молекулярном уровне материи. Носителями информации на этом уровне служат отдельные молекулы, а врагом передачи информации, нарушителем процессов организации – шум. На этом уровне шумом являются прежде всего тепловые факторы: мельчайшие частицы вещества постоянно бомбардируются – больше всего броуновским движением, но также и одна другой. Только гиганты молекулярной среды, полимеры, если их химические связи достаточно устойчивы, могут противостоять этой разрушительной работе. Организм, пока жив, в термодинамическом отношении находится на наклонной плоскости. Отсюда его чувствительность ко всем нарушениям: каждое ослабление устойчивости угрожает ему падением в «энергетическую низину», где резко возрастает энтропия, а следовательно – хаос и смерть. Там, где все процессы характеризуются случайностью и потому не могут быть ни рассчитаны, ни предсказаны, стабильность может быть достигнута либо чрезвычайным постоянством, как бы «застыванием» структуры, либо непрерывным циклическим повторением программы, снова и снова упорядочивающей то, что отовсюду «подгрызается» беспорядком. Однако первое решение – вне возможностей биогенеза, потому что он начался постепенно, «поднятие» упорядоченности как бы в русле естественных процессов роста энтропии. Вследствие этого с самого начала жизнь должна была войти со средой в устойчивые отношения такого рода, чтобы извлекать из нее все новые «порции порядка» и не только заменять ими утраченную структурированность, но и добывать избытки структурированности. Именно эти избытки сначала дали организмам определенную полосу, в пределах которой они могли удержать собственное равновесие. Затем эти же избытки сделали возможным возникновение разветвленного веера биологических таксонов. Хотя в этот период равновесие жизненных процессов со средой очень неустойчиво, оно располагает тем не менее некоей известной областью маневрирования. В ее пределах физиология противостоит нарушениям благодаря компенсаторным механизмам. Патология как бы снаружи и на границе этой области (более узкой, нежели область патологии) продолжает сопротивляться физиологическим механизмам и утрачивает здесь свои позиции только тогда, когда происшедшие перемены становятся уже необратимыми в термодинамическом плане.