Философия свободы. Европа
Шрифт:
То, что относится к музыке или математике, скажут нам, должно относиться к любым препятствиям, возникающим на пути самосовершенствования, подобно глыбам постороннего вещества. В этом и состоит программа просвещенного рационализма от Спинозы до позднейших (нередко — бессознательных) последователей Гегеля. Sapere aude [65] . Если вы понимаете рациональную необходимость чего-то, вы не можете, оставаясь разумным, хотеть, чтобы было по-другому. Если миром правит необходимость, хотеть, чтобы что-то было не таким, как должно быть, может либо невежда, либо глупец. Страсти, предрассудки, страхи, неврозы вырастают из невежества, принимая вид мифов и иллюзий. Породило ли их воображение беззастенчивых шарлатанов, обманывающих нас, чтобы эксплуатировать, или они имеют психологические или социологические корни, попадая под их власть, мы подчиняемся внешним факторам, толкающим нас туда, куда мы идти не хотим. Научные детерминисты XVIII в. полагали, что, изучая естественные науки и создав по тому же образцу науку об обществе, мы поймем такие силы, а значит — осознаем свою роль в работе разумного мира, который подавляет только тех, кто его не понял. Как давным-давно учил Эпикур, знание освобождает, устраняя иррациональные страхи и желания.
65
Решись знать, решись быть мудрым (лат.).
Гердер, Гегель и Маркс заменили своими виталистическими моделями социальной жизни более старые, механистические, но и они не меньше, чем их оппоненты, верили в то, что, поняв мир, мы достигнем свободы. От оппонентов их отличало то, что они подчеркивали роль изменений и роста в становлении человека. Социальную жизнь нельзя понять через аналогии, почерпнутые в математике и физике. Нужно понять еще и историю, то есть особые законы непрерывного роста, через «диалектические» противоречия или как-то иначе управляющие людьми в их отношениях друг с другом и с природой. Согласно таким мыслителям, если мы этого не поймем, мы впадем в заблуждение и поверим, что человеческая натура статична, что ее существенные свойства одинаковы везде и всегда, что управляют ею неизменные естественные законы, как бы их ни сформулировать — в теологических или материалистических терминах. Отсюда следует неверный вывод: мудрый законодатель в принципе может, путем просвещения и права, создать совершенно гармоничное общество, потому что разумные люди всех веков и стран требуют удовлетворения одних и тех же неизменных потребностей. Гегель считал, что его современники (и, собственно, все его предшественники) не понимали природы институтов, ибо не знали законов, постигаемых разумом (поскольку возникают они в результате его, разума, действий), по которым создаются и изменяются институты и преобразуется человек. Маркс и его ученики были убеждены, что людям мешают не только препятствия или несовершенства их собственной натуры, но и в еще большей мере социальные институты, первоначально созданные (не всегда сознательно) для определенных целей, чье действие они снова и снова толкуют неправильно [66] , в результате чего те и препятствуют прогрессу своих создателей. Маркс предложил социально-экономические гипотезы, объясняющие неизбежность таких заблуждений, в особенности — иллюзию, подсказывающую нам, что созданные человеком установления независимы, неотвратимы, как законы природы.
66
На практике даже больше, чем в теории.
Примерами таких псевдообъективных сил он считал законы спроса и предложения, институт собственности, вечное разделение общества на богатых и бедных, на собственников и рабочих и множество других неизменных человеческих категорий. Старый мир можно разрушить и создать вместо него более совершенные и обеспечивающие свободу социальные устройства только тогда, когда мы сбросим чары этих иллюзий, то есть когда достаточное число людей достигнет такой стадии общественного развития, которая даст возможность понять, что институты — порождение человеческих рук и умов, необходимое в свое время, которые потом ошибочно сочли неумолимыми объективными силами.
Мы порабощены учреждениями, верованиями, неврозами, которые можно свергнуть только тогда, когда проанализируешь и поймешь их природу. Мы — в плену у злых духов, которых мы сами сотворили (пусть и бессознательно) и можем изгнать, если станем сознательными и будем действовать должным образом. Для Маркса осознание и есть действие. Я свободен в том, и только в том, случае, если я планирую свою жизнь в соответствии со своей волей; планы влекут за собой правила; правило не угнетает и не порабощает меня, если я сознательно возлагаю его на себя или свободно принимаю, независимо от того, выработано оно мной или другими, и если оно рационально, то есть соответствует порядку вещей. Поняв, что вещи таковы, какими они должны быть, мы и хотим, чтобы они такими были. Знание освобождает нас не тем, что предоставляет больше возможностей, а тем, что предохраняет от разочарований, которыми чреваты попытки совершить невозможное. Желая, чтобы непреложные законы были не тем, что они есть, мы становимся жертвами иррационального стремления к тому, чтобы что-то было X и не X одновременно. Пойти дальше и считать, что законы эти — другие, чем то, что они из себя по необходимости представляют, может только безумец. Такова метафизическая сердцевина рационализма. Заложенное в нем понимание свободы — не «негативное» представление о пространстве без препятствий (в идеале), о вакууме, где ничто не загораживает мне путь, а представление о самоконтроле и самостоянии. Я делаю все по собственной воле. Я — разумное существо; если я убедился, что то или иное не может быть другим в разумном обществе, то есть в обществе, которое разумные люди направляют к целям, какие и должно ставить, я не захочу устранять их со своего пути. Я приму их, впитаю как законы логики, математики, физики, искусства- словом, принципы, управляющие всем, что я понимаю и потому принимаю, и разумные цели, которые никогда не помешают мне, поскольку я не хочу, чтобы они стали другими.
В этом и состоит позитивная доктрина освобождения через разум. Социализированные ее версии, совершенно не похожие друг на друга и друг с другом конфликтующие, таятся в сердцевине многих националистических, коммунистических, авторитарных и тоталитарных убеждений. Развиваясь, эта доктрина могла уплывать далеко от своей рационалистической гавани. Тем не менее именно такую свободу обсуждают, за такую свободу борются и в демократиях, и в диктатурах многих уголков земли. Не вдаваясь в подробности ее исторической эволюции, я хочу коснуться некоторых превратностей ее судьбы.
V
Храм Сарастро
Тем, кто верил в свободу как в рациональное самовоспитание, рано или поздно пришлось подумать о том, как приложить это не просто к внутренней жизни человека, но и к его отношениям с другими членами общества. Даже самые большие индивидуалисты среди них — а Руссо, Кант и Фихте, безусловно, начинали как индивидуалисты — в какой-то момент встали перед вопросом: возможна ли разумная жизнь не только индивида, но и общества, а если возможна, то как ее достичь? Я хочу быть свободным и жить по указанию моей разумной воли («настоящего Я»), но такими же должны быть и другие. Как мне избежать столкновения с их волями? Где пролегает граница между моими (рационально определенными) правами и такими же правами других людей? Если я разумен, я не могу отрицать, что правильное для меня, по тем же соображениям, правильно и для других, таких же разумных. Разумным (или свободным) государство будет в том случае, если в нем будут править законы, свободно принятые всеми разумными людьми; иначе говоря, такие законы, которые они сами учредили бы, если бы их спросили как разумных людей, что им требуется; следовательно, границы были бы такими, которые все разумные люди сочли бы правильными для разумных существ.
Кто же, в самом деле, должен определить эти границы? Мыслители этого типа доказывали, что, если моральные и политические проблемы подлинны (а такими те, несомненно, и были), их можно решить; то есть должно существовать одно и только одно решение любой проблемы. Все истины может в принципе открыть любой рациональный мыслитель и продемонстрировать с такой убедительностью, что другие разумные люди непременно согласятся; именно так обстоит дело в новых естественных науках. Получалось, что проблему политической свободы можно разрешить, установив справедливый порядок, который предоставил бы каждому человеку свободу, положенную разумному существу. Мои претензии на неограниченную свободу, казалось бы, могут противоречить таким же претензиям другого. Но разумное решение одной проблемы не сталкивается с верным решением другой, ибо две истины не могут быть логически несовместимыми; значит, в принципе можно изобрести справедливый порядок, правила которого позволят решить все возникающие проблемы. Такое идеальное положение дел всегда представляли в виде Эдемского сада до грехопадения, из которого мы были изгнаны, но по которому все еще тоскуем, или в виде еще предстоящего нам золотого века, когда люди, обретя разум, перестанут идти на поводу у других и не будут больше подвергать друг друга «отчуждению» и обидам. В существующих обществах справедливость и равенство — идеалы, которые все еще требуют определенной толики насилия; ведь если преждевременно снять социальный контроль, более сильные, способные и наглые станут угнетать физически и умственно слабых. Согласно рассматриваемой доктрине только сохранившаяся в людях иррациональность побуждает их угнетать, эксплуатировать и унижать друг друга. Люди разумные будут уважать друг в друге разум и лишатся всякого стремления к борьбе и к господству. Желание господствовать само по себе — симптом неразумия, его можно объяснить и исцелить рациональными методами.
Спиноза предлагает одни объяснения и лекарства, Гегель — другие, Маркс — третьи. Некоторые из этих теорий могут, по-видимому, в какой то степени дополнить друг друга, какие-то из них несочетаемы, но все они исходят из допущения, что в обществе совершенных и разумных существ жажды господства не будет или она станет неэффективной. Угнетение или влечение к нему — первый симптом того, что проблемы социальной жизни еще не решены.
Все это можно представить и другим образом. Я свободен, когда я сам себе хозяин, когда нет препятствий моей воле, чем бы они ни были, — сопротивлением ли сил природы, собственными ли моими страстями, неразумными ли институтами или же противостоящей мне волей других людей. Природу я всегда могу, по крайней мере в принципе, перекроить и подогнать по своей воле с помощью технических средств. Но как мне быть с неподатливыми людьми? Я должен, если могу, подчинить их своей воле, перекроить по своему фасону, определить им роль в своей пьесе. Не будет ли это означать, что я один свободен, а они — рабы? Да, если мой план соответствует не их желаниям и ценностям, а только моим собственным. Если же он разумен, он позволит им до конца раскрыть их «подлинную» натуру, реализовать способность к разумному решению, к проявлению «лучшего Я». Все верные решения истинных проблем должны быть совместимыми. Более того, они должны составлять единое целое, ибо это и есть представление о них как о рациональных и о мире как гармоничном. У каждого человека свой особый характер, способности, устремления, цели. Постигнув их характеры, цели, отношения, я могу, по крайней мере в принципе, если у меня достанет знаний и силы, удовлетворить их всех, коль скоро эти характеры и цели рациональны. Разумный человек знает и вещи и людей такими, какие они есть. Не надо делать скрипки из камня или заставлять прирожденных скрипачей, чтобы они играли на флейте. Если вселенной управляет разум, то нет нужды в насилии. Правильно спланированная жизнь совпадет с полной свободой для всех — свободой разумного самонаправления. Но так будет в том, и только в том, случае, если план верен; если он представляет собой единственно возможную схему, отвечающую требованиям разума. Если законы будут правилами, предписанными разумом, их воспримут с раздражением только те, чей разум дремлет, кто не понимает подлинных потребностей своего «настоящего Я». Коль скоро каждый исполнитель признает и играет роль, назначенную разумом — инстанцией, способной понять его настоящую натуру и различить его настоящие цели, конфликта быть не может. Каждый человек будет свободным самоуправляемым актером в космической драме. Спиноза говорит нам, что дети, хотя их и принуждают, не становятся рабами, поскольку слушаются приказаний, отдаваемых для их же пользы. И член настоящего сообщества — не раб, так как общий интерес должен включать его собственный [67] . Локк провозглашает: «Где нет закона, нет и свободы», поскольку разумный закон указывает направление к «правильным интересам» и «общему благу» человека; и добавляет, что, раз такой закон «только и служит оградой от болот и пропастей», его «вряд ли можно назвать ограничителем свободы» [68] , а желание уклониться от него неразумно, «звероподобно», свидетельствует о «распущенности» [69] и т. п. Монтескье, забывая о своих либеральных позывах, говорит о политической свободе не как о позволении делать, что хочешь или даже то, что разрешает закон, а как о «возможности делать то, что должно желать» [70] , и это фактически повторил Кант. Берк провозглашает «право» индивидуума на то, чтобы его ограничивали ради его же интереса, так как «предполагаемое согласие всякого разумного существа совпадает с предустановленным порядком вещей». [71]
67
Tractatus Theologico-Politicus. Chapter 16. P. 137 // Spinoza Benedict de. The Political Works/Ed. A. G. Wernham. Oxford, 1958.
68
Two Treatises of Government, second treatise, § 57.
69
Ibid., §§ 6, 163.
70
De l'esprit des lois. Book II. Chapter 3. P. 205//Oeuvres compl`etes de Montesquieu /Ed. A. Masson. Paris, 1950–1955. Vol. 1A.
71
Appeal from the Old to the New Whigs (1791). P. 93–94//The Works of the Right Honourable Edmund Burk (World's Classics edition, vol. 5). London, 1907.
Общая посылка этих мыслителей (и многих схоластов до них, и коммунистов после) состоит в том, что разумные цели наших «настоящих» натур должны совпадать или их надо к этому принудить, как бы яростно ни протестовали наши бедные, невежественные, обуреваемые желаниями и страстями эмпирические «Я». Свобода не есть свобода поступать неразумно, неверно или глупо. Принуждая эмпирические «Я» к правильному образу действия, мы не подавляем их, а освобождаем [72] . Руссо объясняет мне, что, если я свободно уступаю обществу все составные части своей жизни, я создаю такую целостность, которая, поскольку она построена на равном самопожертвовании всех своих членов, не может сознательно причинить боль ни одному из них. В таком обществе, говорит он, никто не заинтересован в том, чтобы нанести ущерб другому. «Отдавая себя всем, я не отдаю себя никому» [73] и возвращаю назад столько же, сколько теряю, поскольку у меня достаточно новых сил, чтобы защитить мои новые обретения. Кант сообщает нам, что, «когда индивидуум окончательно расстается со своей дикой беззаконной свободой, обретая ее вновь ничуть не пострадавшей от того, что он зависим от закона», только это и есть настоящая свобода, «ибо такая зависимость — работа моей собственной воли, действующей в качестве законодателя» [74] . Свобода, столь недалеко отстоящая от власти, фактически с ней совпадает. Таковы мысли и таков язык всех деклараций о правах человека в XVIII в. и всех тех, кто смотрит на общество как на проект, построенный по рациональным законам мудрого законодателя, или природы, или истории, или Высшего Существа. Бентам почти в одиночку упрямо твердил, что дело законов — не освобождать, а ограничивать, и всякий закон ущемляет свободу [75] , даже если такое ущемление суммарно ее и увеличит.
72
Мне кажется, последнее слово осталось за Бентамом: «Свобода творить зло, разве это не свобода? Если это не свобода, то тогда что это?… Не говорим ли мы, что свободу надо отобрать у глупцов, у жестокосердых, потому что они ею злоупотребляют? (The Works of Jeremy Bentham // Ed. John Bowring. Edinburgh, 1843. Vol. 1. P. 301). Сравните с этим взгляды якобинцев того же времени, разбираемые Крейном Бринтоном в статье «Political Ideas in the Jacobin Clubs» (Political Science Quarterly. № 43 (1927). P. 249–264, esp. P. 257): «Никто не свободен творить зло. Помешать человеку в этом — значит сделать его свободным». Почти в тех же словах вторят этому английские идеалисты конца следующего столетия.
73
Social Contract Book 1. Chapter 6. P. 361 //Oeuvres completes. Ор. cit. P. 195 above. Note 2. Vol. 3.
74
Ор. cit. P. 16 above. Note 1. Vol. 6. P. 316, line 2.
75
Ор. cit. P. 219 above. Note 3, ibid.: «всякий закон противостоит свободе».
Если бы все эти посылки были верны, социальные проблемы разрешались бы так, как разрешаются проблемы в естественных науках, а разум был бы тем, чем его считали рационалисты, — может быть, все и было бы, как сказано выше. В идеальном случае свобода совпадает с законом, автономия — с властью. Закон, запрещающий мне делать то, чего я как здравомыслящее существо и не захочу делать, свободу не ограничивает. В идеальном обществе, состоящем из полностью ответственных людей, правила, которые я буду едва чувствовать, постепенно отомрут. Только одно социальное движение — движение анархистов — оказалось достаточно смелым, чтобы вполне открыто это провозгласить и принять все последствия. Но всякий либерализм, основанный на рационалистической метафизике, в большей или меньшей мере разбавлен версиями этой доктрины.
С течением времени мыслители, стремившиеся решить эти проблемы в подобном духе, столкнулись с вопросом, как же на практике сделать людей разумными в указанном смысле. Конечно, им нужно дать образование; ведь необразованные люди неразумны, гетерономны и нуждаются в принуждении хотя бы для того, чтобы жизнь была терпимой для людей разумных, если те хотят жить в том же обществе, а не быть вытесненными в пустыню или на Олимпийские высоты. Фихте пишет, что образование должно непременно работать таким образом, чтобы «вы впоследствии признали и приняли мотивы того, что я теперь делаю» [76] . Трудно ожидать, чтобы дети поняли, почему их заставляют ходить в школу. Так же и невежественные, то есть пока что большая часть человечества, не понимают, почему они должны слушаться законов, которые сделают их разумными. «Принуждение — это тоже своего рода образование» [77] . Вы познаете, как полезно слушаться тех, кто вас превосходит. Если вы не можете понять своих собственных интересов, не надо ждать, что, воспитывая в вас разумность, я стану с вами советоваться или считаться с вашими желаниями в процессе воспитания. В конце концов, я должен защитить вас от оспы, даже если вы этого не хотите. Милль и тот вынужден признать, что я имею право удержать человека, который хочет вступить на мост, если у меня нет времени предупредить его, что мост вот-вот обрушится, ибо я знаю или с большой долей уверенности могу полагать, что человек этот и сам не хочет свалиться в воду. Фихте уверен, что ему известно лучше, чем необразованному немцу его времени, кем тот хочет быть и что хочет делать. Мудрец знает вас лучше, чем вы сами, ибо вы — жертва своих страстей, гетерономный раб, зависимый от всего на свете, близорукий, не способный понять свои настоящие цели. Вы хотите быть человеком. Задача государства — помочь вам в этом. «Принуждение оправдано, поскольку оно воспитывает будущую способность к пониманию» [78] . Мой внутренний разум, если он восторжествует, должен подавить и уничтожить мои «низменные» инстинкты, мои желания и страсти, превращающие меня в раба. Подобным же образом (фатальный переход от индивидуального к социальному совершается почти неуловимо) высшие слои общества, лучше образованные, более разумные, те, кто «обладает наивысшими для своего времени и народа способностями понимания» [79] , имеют право совершать насилие, чтобы сделать разумной неразумную часть общества. Как часто заверяли нас Гегель, Брэдли, Бозанкет, подчиняясь разумному человеку, мы подчиняемся самим себе, но не таким, какие мы есть, погрязшим в невежестве и страстях, слабым существам, подверженным болезни и нуждающимся в целителе, несмышленышам, требующим опеки, а таким, какими мы можем стать, обретя разум; какими можем быть уже сейчас, если к нему прислушаемся, поскольку, согласно гипотезе, рациональное начало есть в каждом человеке, заслуживающем этого имени.
76
Johann Gottlieb Fichte's S"ammtliche Werke/Ed. I. H. Fichte. Berlin, 1845–1846. Vol. 7. P. 576.
77
Ibid. P. 574.
78
Ibid. P. 578.
79
Ibid. P. 576.