Фрагменты речи влюбленного
Шрифт:
Куртуазия, Пир [111]
(Если я принимаю свою зависимость, то потому, что она служит для меня средством обозначить свою просьбу: в области любви забота о пустяках — отнюдь не «слабость» и не «смешная причуда»; это настоящий, сильный знак — чем пустяшнее, тем значимее и тем более утверждает себя в качестве силы.)
2. Другому определено высшее обиталище, некий Олимп, где все решается и откуда до меня снисходит. Эти спускаемые свыше решения подчас имеют ступенчатый характер, другой и сам оказывается подчинен какой-то инстанции, которая его превосходит, так что я дважды подчинен: тому, кого люблю, и тому, от кого он зависит. Вот тогда-то и начинаю я роптать; ибо высшее решение, последним и словно бы раздавленным объектом которого я являюсь, теперь уже кажется мне совершенно несправедливым: я вытеснен из области Фатума, избранного мною, как и положено трагическому субъекту. Я оказываюсь на той исторической стадии, когда власть аристократии начала подвергаться первым нападкам демократических требований: «Нет никаких оснований, чтобы именно я и т. д.»
111
КУРТУАЗИЯ: куртуазная любовь основана на вассальном любовном служении (Domnei или Donnoi).
(Этим первым требованиям удивительно благоприятствует планирование отпуска, календарь которого столь запутан из-за той или иной сети отношений, частью которой я оказываюсь.)
«Со смущенным видом»
ЗАМЕШАТЕЛЬСТВО. Сцена с несколькими участниками, в которой невыявленность любовных отношений оказывает сковывающее действие и возбуждает коллективное замешательство, которому никак не выговориться.
1. Вертер устраивает Шарлотте, сцену (дело происходит незадолго до его самоубийства), но сцена обрывается на полуслове из-за прихода Альберта. Смолкнув, они начинают со смущенным видом ходить по комнате; пытаются заговорить на несущественные темы, которые, увы, одна за другой отпадают. Ситуация напряженная. Отчего? Оттого, что каждый воспринимается двумя другими в его роли (муж, любовник, предмет соперничества), но в ходе беседы эта роль не может учитываться. Тяготит безмолвное знание: я знаю, что ты знаешь, что я знаю; такова общая формула замешательства, пустой, холодной застенчивости, отличительным знаком которой становится незначительность (реплик). Парадокс: невысказанное как симптом… сознательного.
Вертер
2. Случай внезапно столкнул в этом кафе нескольких друзей — целый набор аффектов. Ситуация напряженная; хотя я и сам в нее вовлечен и даже от этого страдаю, вижу я ее как некую сцену, отлично прорисованную, отлично построенную картину (этакий чуть извращенный Грез); она напичкана смыслами, я их прочитываю, я следую им во всех их тонкостях; я наблюдаю, расшифровываю, наслаждаюсь текстом, который с очевидностью поддается чтению благодаря именно тому, что в нем не высказывается. Мне достаточно видеть, что говорится, как в немом кино. Во мне происходит (противоречие в терминах) своего рода зоркая зачарованность: я прикован к сцене и, однако, не теряю бдительности; моя внимательность составляет часть разыгрываемого, в сцене нет ничего внешнего — и однако я ее читаю; нет рампы, это предельный случай театральности. Отсюда и неловкость или — для некоторых, извращенных — наслаждение.
Недостоверность знаков
ЗНАКИ. Хочет ли он доказать свою любовь или силится разгадать, любит ли его другой, в распоряжении влюбленного субъекта нет никакой системы достоверных знаков.
1. Я ищу знаки, но чего? Каков объект моего прочтения? Является ли им вопрос «любят ли меня» (или «любят ли меня еще», или «не разлюбили ли меня»)? Не свое ли будущее пытаюсь я вычитать, расшифровывая в начертанном предвестие того, что со мной случится, пользуясь процедурой, основанной одновременно на палеографии и гадании? А может быть, в конечном счете, я скорее прикован к другому вопросу, ответа на который неустанно взыскую на лице другого: чего я стою?
Бальзак [112]
2. Власть Воображаемого не опосредованна: я не ищу Образа, он вдруг является мне. Затем уже я, обдумывая его, принимаюсь бесконечно чередовать плохие и хорошие знаки: «Что означает эта короткая фраза: „Я вас глубоко уважаю?“ Какие ледяные слова! Что это: полный возврат к прежней дружбе или вежливый способ оборвать неприятный разговор?» Как стендалевский Октав, я никогда не знаю, что же нормально; полностью лишившись (я это знаю) рассудка, я хочу заменить его, чтобы принять ту или иную интерпретацию, здравым смыслом; но здравый смысл снабжает меня лишь противоречивыми банальностями: «Ты же понимаешь, это все же не нормально — уйти среди ночи и вернуться через четыре часа!», «Это же вполне нормально — прогуляться, когда у тебя бессонница», и т. д. Желающий правды всегда получает в ответ сильные и живые образы, которые, однако, становятся двусмысленными, неустойчивыми, как только он пытается преобразовать их в знаки; как во всяком гадании, влюбленный вопрошатель сам должен выработать свою истину.
112
БАЛЬЗАК: «Она хорошо в этом разбиралась и знала, что характер влюбленного проступает как бы в пустяках. Опытная женщина способна прочесть свое будущее в простом жесте, подобно тому как Кювье, разглядывая часть лапы, мог сказать: она принадлежит животному таких-то размеров…» («Тайны княгини до Кадиньян»).
Стендаль [113]
3. Фрейд пишет своей невесте: «Единственное, что заставляет меня страдать, это невозможность доказать тебе свою любовь». И Жид в дневнике: «Все в ее поведении, казалось, говорило: раз он меня больше не любит, мне все равно. Ну а я все еще любил ее, и даже никогда прежде так не любил, но доказать это было уже невозможно. Именно в этом самый ужас».
Знаки не есть доказательства, поскольку всякий может создавать ложные и двусмысленные знаки. Остается парадоксальным образом опереться на всемогущество языка: так как ничто не удостоверяет языка, я язык и приму за единственную и последнюю бесспорную данность: я больше не стану верить интерпретации. От моего другого любую речь я буду принимать как знак истины; а когда буду говорить я, то не стану сомневаться, что он примет за правду сказанное мною. Отсюда важность деклараций: я без конца порываюсь вырвать у другого формулу его чувства и, со своей стороны, без конца говорю ему, что я его люблю; ничего не отдано на откуп намекам и догадкам — чтобы нечто было известно, надо, чтобы оно было сказано; зато как только оно сказано, это пусть совсем ненадолго, но правда.
113
СТЕНДАЛЬ, «Арманс».
Фрейд, Жид [114]
Изгнание из воображаемого
ИЗГНАНИЕ. Решив отказаться от состояния влюбленности, субъект с грустью видит, что изгнан из собственного Воображаемого.
1. Возьмем Вертера в тот вымышленный миг (в рамках уже вымышленного повествования), когда он, предположим, отступается от самоубийства. Тогда ему ничего не остается, кроме как уйти в изгнание — не удалиться от Шарлотты (однажды он уже так поступал — безрезультатно), а уйти прочь от ее образа, или того хуже — перекрыть ту бредовую энергию, которую зовут Воображаемым. Тогда начинается «своего рода долгая бессонница». Такова цена: мою собственную жизнь надо оплатить смертью Образа.
114
ФРЕЙД, Переписка.
ЖИД, Дневник, 1939 год.
Вертер, Гюго, Фрейд [115]
(Любовная страсть — это бред; но в бреде нет ничего особенно странного; все о нем рассуждают, ныне он приручен. Загадочна как раз утрата бреда: куда же из него вернуться?)
2. В условиях реального траура о том, что любимый объект перестал существовать, говорит мне «испытание реальностью». В случае траура по любви объект ни мертв, ни удален. Я сам и решаю, что его образ должен умереть (и, быть может, даже стану скрывать от него эту смерть). Все время, пока длится этот странный траур, мне, стало быть, придется сносить два противоположных несчастья: страдать от того, что другой наличествует (продолжая невольно ранить меня), и грустить, что он умер (таким, по меньшей мере, каким я его любил). Так, я тревожусь (по старой памяти) из-за никак не раздающегося телефонного звонка, но в то же время, поскольку решил поставить крест на подобных заботах, должен себе повторять, что молчание это в любом случае непоследовательно: звонить мне подобало только любовному образу; образ же этот исчез; и теперь телефон, звонит он или нет, все равно возвращается к своему ничтожному существованию.
115
ГЮГО; «Изгнание — это своего рода долгая бессонница» («Камни»).
ФРЕЙД: «Траур побуждает эго отказаться от объекта, заявляя, что последний мертв, и предлагая эго в качестве награды остаться в живых» («Метапсихология»).
(Не в том ли самая чувствительная точка этого траура, что мне нужно лишиться некоторого языка — любовного языка? Кончены все «Я люблю тебя».)
3. Траур по образу, если он мне не удается, заставляет меня тревожиться; если же я в нем преуспеваю, он погружает меня в печаль. Если изгнание из Воображаемого есть необходимый путь «излечения», следует признать, что продвижение по нему печально. Эта печаль — отнюдь не меланхолия, или по крайней мере меланхолия эта неполна (совсем не клинична), ибо я себя ни в чем не обвиняю и не угнетен. Моя печаль принадлежит той расплывчатой зоне меланхолии, где утрата любимого остается абстрактной. Удвоенное лишение: я не могу даже сделать свое несчастье предметом психической разработки, как в ту пору, когда страдал, будучи влюбленным. Тогда я желал, мечтал, боролся; передо мной было некое благо, оно просто задерживалось, наталкивалось на всякие помехи. Теперь же — никаких отголосков, все тихо, и это еще хуже, Хотя и экономически оправданный — образ умирает, чтобы я жил, — любовный траур всегда имеет нечто в остатке: без конца приходят на ум слова: «Какая жалость!»
Фрейд [116]
4. Доказательство любви: я приношу тебе в жертву свое Воображаемое — как стригли в приношение свою шевелюру. Тем самым я, быть может (по крайней мере так говорят), получу доступ к «истинной любви». Если провести параллель между любовным кризисом и психоаналитическим лечением, то я открещиваюсь от любимого, как пациент открещивается от своего аналитика: я ликвидирую перенос, и именно так, видимо, кончаются и лечение, и кризис. Отмечалось, однако, еще и другое: эта теория забывает, что и аналитик тоже должен поставить на своем пациенте крест (без чего анализ рискует остаться нескончаемым); так же и любимый человек — если я приношу ему в жертву некое Воображаемое, успевшее, однако, на него налипнуть, — любимый должен погрузиться в меланхолию от своего принижения. И требуется, наряду с собственной моей скорбью, предвидеть и принять эту меланхолию другого, от чего я страдаю, ибо еще его люблю.
116
ФРЕЙД: «В некоторых обстоятельствах можно признать, что утрата имеет не столь конкретную природу. Например, объект не умер в действительности, а лишь утрачен в качестве объекта любви…» («Метапсихология»)
Истинный акт скорби — отнюдь не страдать от утраты любимого объекта; это значит однажды констатировать появление на поверхности отношений этакого крохотного пятнышка, проступившего как симптом неминуемой смерти; в первый раз я причинил зло любимому, конечно же не желая, но и не потеряв самообладания.
Антуан Компаньон [117]
5. Я стараюсь оторваться от любовного Воображаемого-но Воображаемое жжется из-под земли, словно плохо загашенный торф; оно вновь вспыхивает; отвергнутое является вновь; из плохо зарытой могилы вдруг прорывается протяжный вопль.
117
АНТУАН КОМПАНЬОН, «Сиротский анализ».