Фрагменты речи влюбленного
Шрифт:
(Словно плохой концертный зал, эмоциональное пространство включает в себя мертвые закутки, куда звук больше не доходит. — Тогда, быть может, совершенный собеседник, друг, — это тот, кто создает вокруг вас наибольший возможный резонанс? Нельзя ли определить дружбу как пространство полнозвучности?)
2. Это ускользающее внимание слушателя, которое я могу захватить только с запозданием, наводит меня на низменные мысли: исступленно стараясь обольстить и развлечь своими речами, я, казалось, пускал в ход целые сокровища изобретательности, но сокровища эти оценены с безразличием; свои «достоинства» я трачу впустую; возбужденное выражение эмоций, идей, знаний, изысканных чувств — весь блеск моего «я» приглушается, затухает в какой-то инертном пространстве, словно — преступная мысль — мои достоинства превосходят достоинства любимого объекта, словно я впереди него. Между тем эмоциональные отношения — машина точная; в ее основе лежат совпадение, правильность в музыкальном смысле слова; все, что невпопад, — излишне; мои слова, собственно говоря, не являются браком, скорее это «нереализованные остатки» — то, что не потребляется тут же (по ходу) и идет под нож.
(Отстраненное внимание слушателя рождает тревогу: какое решение принять, должен ли я продолжать, разглагольствовать «в пустыне»? Для этого не обойтись без некоторой уверенности, как раз и не дозволяемой любовной чувствительностью. Или же мне остановиться, бросить это? Но тогда, чего доброго, можно будет подумать, что я обиделся, обвиняю другого, что за этим скорее всего последует «сцена». Здесь тоже ловушка.)
3. «Вот что такое, прежде всего, смерть: все, что было увидено, оказывается увиденным впустую. Скорбь по тому, что мы чувствовали». В те короткие моменты, когда я говорю впустую, я словно бы умираю. Ведь любимый становится словно свинцовым человеком из сна, который не говорит; а немота во сне — это смерть. Или иначе: Мать-дарительница показывает мне Зеркало, Образ и говорит: «Это ты». А Мать немая не говорит мне, что же я такое: я более не обоснован, я мучительно колеблюсь без существования.
Франсуа Валь, Фрейд [136]
Непознаваемый
НЕПОЗНАВАЕМЫЙ. Усилия влюбленного субъекта понять и определить любимого человека «в себе» под рубрикой того или иного характерного, психологического или невротического типа, независимо от конкретного опыта любовных отношений.
1. Я впадаю в противоречие: с одной стороны, я верю, что знаю другого лучше, чем кто бы то ни было, и с триумфом ему об этом заявляю («Я понимаю тебя. Лишь я один по-настоящему тебя знаю!»); а с другой стороны, меня часто охватывает чувство очевидности: другой непроницаем, неуловим, неподатлив; я не могу его раскрыть, добраться до его истоков, разрешить загадку. Откуда он? Кто он? Я впустую трачу силы, я никогда этого не узнаю.
136
ФРАНСУА ВАЛЬ, «Падение».
ФРЕЙД, «Три шкатулки». — «Этюды по психоанализу».
(Из всех, кого я знал, X… был наверняка самым непроницаемым. Проистекало это из того, что ничего невозможно было узнать о его желаниях: ведь узнать кого-то — это не что иное как узнать его желания? Я сразу же все узнавал о желаниях Y…: он представал тогда передо мной «шитым белыми нитками», и мне хотелось любить его уже не со страхом, но со снисходительностью — как мать любит своего ребенка.)
Инверсия: «Мне никак тебя не узнать» означает «Я никогда не узнаю, что ты на самом деле думаешь про меня». Я не могу тебя расшифровать, потому что не знаю, как расшифровываешь меня ты.
2. Мучить и изводить себя ради непроницаемого объекта — это самая настоящая религия. Сделать из другого неразрешимую загадку, от которой зависит моя жизнь, значит возвести его в божественный сан; мне никогда не разрешить вопрос, который он предо мной поставил, влюбленный — не Эдип. И тогда мне остается лишь обратить мое неведение в истину. Не верно, что чем сильнее любишь, тем лучше понимаешь; влияние любовного опыта на меня сводится к одной лишь мудрости: другой не подлежит познанию; его непрозрачность ни в коей мере не ширма для секретов, но скорее некая явность, в которой упраздняется игра видимости и сути. И тогда я переживаю восторг от глубокой любви к кому-то неведомому, кто останется таковым навсегда; мистический порыв — я подступаю к познанию непознаваемого.
Жид [137]
3. Или иначе: вместо того, чтобы хотеть определить другого («Что он такое?»), я обращаюсь к самому себе: «Чего хочу я, желая тебя знать?» Чего я добьюсь, решившись определить тебя как силу, а не как личность? И если стану помещать самого себя как другую силу лицом к лицу с твоей силой? Вот что это даст: мой другой окажется определен только страданием или удовольствием, которое он мне доставляет.
137
ЖИД, говоря о своей жене: «А поскольку, чтобы понять того, кто от вас отличается, нужна любовь…» («Et nunc manet in te»).
Непристойность любви
НЕПРИСТОЙНОЕ. Дискредитированную современным общественным мнением любовную сентиментальность влюбленный субъект должен признавать в себе как радикальную трансгрессию, делающую его одиноким и беззащитным; благодаря нынешней инверсии ценностей, как раз в этой сентиментальности и заключается непристойность любви.
1. Пример непристойности: всякий раз, когда рядом с тобой употребляют слово «любовь» (непристойность исчезла бы, если кто-нибудь шутки ради сказал бы «любов»).
Или еще: «Вечер в Опере: на сцене появляется отвратительный тенор; чтобы высказать свою любовь женщине, которую он любит и которая находится рядом с ним, он оборачивается лицом к публике. Я и есть этот тенор: словно большое, непристойное и тупое животное, залитое ярким витринным светом, я декламирую условнейшуто „арию“, не глядя на того, кого люблю и к кому якобы обращаюсь».
Или еще: мне снится, что я читаю лекцию «о» любви; аудитория женская, довольно зрелая; я — Поль Жеральди. Или еще: «…на его взгляд, само слово любовь не Манн стоило столь часто повторять. Напротив, эти два слога стали в конце концов казаться ему отталкивающими, они ассоциировались с образом чего-то вроде разбавленного водой молока, чего-то голубовато-белого, сладковатого…» Или последний пример: моя любовь — это «половой орган неслыханной чувствительности, который, вибрируя, исторгает жуткие вопли, вопли грандиозной, но гнусной эякуляции из меня, жертвы экстатического дара, в каковой — голой, непристойной жертвой — обращает сам себя человек […] под громогласный хохот проституток».
Лакан, Томас Манн, Батай [138]
Я приму на себя презрение, каковым принято покрывать всякий пафос: когда-то это делали во имя разума («Чтобы столь пылкое произведение, — говорит Лессинг о „Вертере“, — не принесло больше зла, чем пользы, не думаете ли вы, что ему не помешала бы небольшая, но весьма прохладная заключительная тирада?»); а сегодня — во имя «современности», которая ничего не имеет против субъекта, лишь бы он был «обобщен» («Настоящая народная музыка, музыка масс, плебейская музыка открыта любому наплыву групповых субъективностей, а уже не какой-то единственной субъективности, прекраснодушно-сентиментальной субъективности уединенного субъекта…» — Даниель Шарль, «Музыка и Забвение».)
138
ТОМАС МАНН, «Волшебная гора».
БАТАЙ, «Пинеальный глаз».
2. Встретил влюбленного интеллектуала; для него «признать в себе» (не вытеснять) предельную, обнаженную глупость своего дискурса — то же самое, что для батаевского субъекта обнажиться в общественном месте: это необходимая форма невозможного и суверенного: такая низость, что никакой трансгрессивный дискурс не может ее вобрать в себя и она остается без прикрытия перед лицом морализма антиморали. С этой точки зрения он считает своих современников невинными — невинны те, кто цензурирует любовную сентиментальность во имя некоей новой моральности: «Отличительная черта современных душ — это не ложь, но невинность, воплощенная в лживом морализме. Вскрывать повсюду эту невинность — вот, быть может, самая отталкивающая часть нашей работы».
Ницше [139]
(Исторический переворот: неприлично не сексуальное, а сентиментальное — цензурируемое, по сути дела, во имя некоей другой морали.)
3. Влюбленный бредит (у него «смещается чувство ценностей»); но бред его глуп. Кто глупее влюбленного? Он столь глуп, что никто не осмеливается публично держать за него речь без серьезного опосредования: романа, театра или анализа (держа эту речь пинцетом). Сократовский даймон (который говорил в нем первым) нашептывал ему: нет. Мой даймон — это, напротив, моя глупость: словно ницшевский осел, в поле своей любви я всему говорю «да». Я упрямлюсь, отказываюсь чему-либо научиться, веду себя все так же; меня невозможно обучить — не способен на это и я сам; речь моя все время необдуманна, я не умею ее как-то развернуть, расположить в определенном порядке, расставить в ней точки зрения, кавычки; я говорю всегда на первичном уровне; я не отхожу от послушно-конформистского, скромного, ручного, опошленного литературой бреда.
139
НИЦШЕ, «Генеалогия морали».