Галактика Гутенберга
Шрифт:
То, что республиканцы восприняли как любовь к республике, было, главным образом, любовью к революции. Действительно, армия была единственным классом во Франции, где каждый член без исключения оказался в выигрыше благодаря революции, а потому был лично заинтересован в ее поддержке. Каждый офицер и чиновник был обязан ей своим рангом, а каждый солдат — своим шансом стать офицером. Армия была поистине вооруженной революцией. И если кто-то неистово кричал: «Да здравствует Республика!», то это был просто вызов старому режиму, сторонники которого кричали; «Да здравствует король!». По-настоящему армию ничуть не заботили гражданские свободы. Ненависть к чужеземцам и любовь к родной земле — вот обычные элементарные составляющие солдатского патриотизма даже в свободных странах. Тем более, никак иначе не могли обстоять дела в то время во Франции. Эта армия, как и почти любая другая армия в мире, ничего не выигрывала от длительного и сложного процесса перестановок в представительском управлении. Она ненавидела и презирала ассамблею, ибо способна была понять только сильную и простую власть. Все, чего она хотела, — это национальная независимость и победа.
Национализм настаивает на равных правах как для индивидов, так и для наций
Хотя главная черта письменной и печатной культуры — жесткая централизация, в не меньшей степени ей свойственно утверждение прав личности. Токвиль в «Европейской революции» (р.103) пишет: «В 1778-м и 1779 гг. все опубликованные памфлеты, даже принадлежавшие будущим революционерам, содержали высказывания против централизации в пользу местного самоуправления». Чуть ниже (р.112, 113) он добавляет замечание, которое указывает, что, подобно Гарольду Иннису, он стремился не столько изображать события, сколько размышлять над их внутренними причинами: «Самым необычным во французской революции были не столько используемые ею методы, сколько порождаемые ею идеи. Новый и поразительный факт заключается в том, что многим нациям предстоит достичь той стадии, когда они научатся эффективно пользоваться этими методами и легко усвоят эти идеи».
В этом месте «Галактики Гутенберга» я бы с радостью передал слово Токвилю, ибо его способ мышления является для меня одним из главных примеров для подражания. Он сам дает блестящее определение своему методу, говоря о старом режиме (р.136): «Я пытался судить о нем, руководствуясь не своими идеями, а чувствами тех, кто претерпел от него, а затем разрушил его».
Национализм обязан своим происхождением «фиксированной точке зрения», которая возникает вместе с печатью, перспективой и визуальной квантификацией. Но фиксированная точка зрения может быть либо коллективной, либо индивидуальной, либо и той, и другой, что ведет к большому разнообразию взглядов и, следовательно, к столкновениям. Хэйес в «Исторической эволюции современного национализма» (р.135) пишет: «До 1815 г. либеральный национализм был довольно определенным интеллектуальным движением во всей западной и центральной Европе… Разумеется, он не был аристократическим движением, и, хотя на словах он ратовал за демократию, его почвой был средний класс». А следующее предложение указывает «фиксированную точку зрения» для государства, с одной стороны, и для индивида, с другой: «Он настаивал на абсолютной суверенности национального государства, но одновременно стремился ограничить этот принцип принципом свободы личности — политической, экономической, религиозной — в каждом национальном государстве».
Фиксированность точки зрения как неизбежное условие, связанное с визуальной подоплекой национализма, привела также, как пишет Хэйес (р.178), к следующему принципу: «Поскольку национальное государство не принадлежит никакому отдельному поколению, оно не подлежит преобразованию революционным путем». Этот принцип проявился особенно наглядно в визуальной фиксации положений американской конституции, тогда как в политическом устройстве допечатной и доиндустриальной эпохи этого не было.
В начале своей книги (р.10, 11) Хэйес указал на ажиотаж, вызванный открытием принципа «равенства» по отношению как к группам, так и к индивидам: равные права граждан на определение способа государственного устройства и своего правительства и равные права отдельных наций на самоопределение.
Поэтому на практике национализм раскрывает полностью свой унифицирующий потенциал лишь после применения печатной технологии в организации труда и производства. Хэйес улавливает логику этого процесса, но приходит в замешательство перед вопросом: как национализм мог развиться в аграрных обществах? Он совершенно не понимает роли печатной технологии в ассоциировании людей на началах унификации и воспроизводимости:
Одним из интеллектуальных занятий восемнадцатого века было создание националистических доктрин. Именно в них выражались живые интеллектуальные интересы и тенденции. Но фактором, который придавал реальную силу националистическим доктринам и позволял им овладеть массами, был ряд замечательных механических усовершенствований, которые в наши дни принято называть промышленной революцией, а именно: изобретение машин, экономящих ручной труд, усовершенствование парового двигателя и других движущих приспособлений, широкое использование угля и железа, массовое производство предметов потребления и ускорение транспортного сообщения и коммуникаций. Промышленная революция началась прежде всего в Англии приблизительно сто сорок лет назад (как раз во время якобинской революции во Франции), и ее углубление в Англии и распространение по всему миру шло параллельно с подъемом, распространением и популяризацией доктрин национализма. Первоначально эти доктрины выкристаллизовались именно в аграрном обществе до появления новых машин, но их принятие и полный триумф шли рука об руку с механизацией промышленности и переходом от аграрного общества к индустриальному. Такой ход событий кажется совершенно естественным (р.232, 233).
Начиная с промышленной революции национализм проникает даже в искусство, философию и религию. Хэйес пишет (р.289):
На протяжении полутора веков усовершенствования в технологии, ремеслах, материальном комфорте, как и большинство достижений в интеллектуальной и эстетической областях, были поставлены на службу национализму. Промышленная революция, невзирая на ее космополитический потенциал, имела в значительной мере националистический характер. Современная наука, несмотря на ее чисто познавательные декларации и повсеместное распространение, развивалась прежде всего как орудие национализма. Философские учения, которые по своему происхождению не были явно националистическими, а порой замышлялись именно как антинационалистические, такие как христианство, либерализм, марксизм, системы Гегеля, Конта и Ницше, были переписаны на все лады и искажены в националистических целях. Пластические искусства, музыка и изящная литература, несмотря на свои универсалистские притязания, в значительной мере послужили формой выражения национального патриотизма и поводом для национальной гордости. Национализм стал настолько привычным для мышления и поведения современного цивилизованного человека, что большинство людей принимают его как само собой разумеющееся. Не задумываясь над ним всерьез, они считают его самой естественной вещью во вселенной и думают, что он существовал испокон веков.
В чем же причина моды на национализм в нашу эпоху? Это первый и главный вопрос, которым ледует задаться, когда речь заходит об этом удивительно жизнеспособном феномене.
Гражданские армии Кромвеля и Наполеона были идеальными проявлениями новой технологии
Как историк, Хэйес хорошо знает (р.290), что в национализме кроется некая тайна. До эпохи Возрождения он никогда не существовал ни в действительности, ни даже в идее: «Не философы ввели моду на национализм. Он, так сказать, уже был в моде, когда только появился на сцене. Они лишь нашли форму для его выражения, расставили акценты и придали ему направление. Изучать их труды чрезвычайно полезно для историка, поскольку это дает ему в руки живую картину современных тенденций в этой области». Хэйес высмеивает идею о том, что «человеческим массам инстинктивно присущ национализм» или что национализм вообще есть нечто природное: «На протяжении гораздо более долгих периодов истории люди в основном группировались в племена, кланы, города, провинции, поместья, гильдии или многоязычные империи. И все же именно национализм в гораздо большей степени, чем любое другое выражение человеческой склонности собираться в группы, вышел на первый план в нашу эпоху» (р.292).
Решение проблемы, поставленной Хэйесом, следует искать в эффективности печатного слова, сперва визуализировавшего национальный язык, а затем создавшего гомогенную форму ассоциирования, которая воплощена в современной промышленности, рынках и, разумеется, в визуализации национального статуса. Он пишет (р.61):
Лозунг «Нация с оружием в руках» был одним из важнейших якобинских принципов, служивших националистической пропаганде. Вторым был — «Нация в гражданских школах». До французской революции издавна было общепринятым, что дети принадлежат своим родителям и что именно родители должны были решать, как учиться их детям и учиться ли вообще.
Свобода, равенство и братство нашли свое наиболее полное (хотя и весьма неизобретательное) выражение в унификации революционных гражданских армий. Они были уже точным воспроизведением не только печатной страницы, но и сборочной линии. Англичане опередили Европу как в национализме, так и в промышленном развитии, а в придачу к этому — и в «типографской» организации армии. «Железнобокая» конница Кромвеля появилась на сто пятьдесят лет раньше якобинских армий.
Англия опережала все страны на континенте в развитии у народа острого чувства национальной общности. Задолго до французской революции, когда французы еще считали себя прежде всего бургундцами, гасконцами или провансальцами, англичане уже были англичанами и, сплоченные истинно национальным патриотизмом, приветствовали секулярные нововведения Генриха VIII и деяния Елизаветы. В политической философии Мильтона и Локка ощутим дух национализма, какой мы едва ли найдем у их современников на континенте, а англичанин Болингброк первым сформулировал доктрину национализма. Поэтому вполне естественно, что любой англичанин, оказывавшийся в числе противников якобинства, непременно выступал под знаменем национализма.
Это слова из книги Хэйеса «Историческая эволюция современного национализма» (р.86). Подобное свидетельство приоритета англичан в вопросе национального единства оставил венецианский посол шестнадцатого века:
В 1557 г. венецианский посол Джованни Микели писал своему правительству: «Что касается религии [в Англии], то всеобщим авторитетом и примером для подражания является суверен. Англичане уважают и исповедуют свою религию лишь постольку, поскольку они тем самым выполняют свой долг как подданные своего монарха. Они живут так, как живет он, и верят в то, во что верит он, словом, исполняют все, что он приказывает… они бы, пожалуй, приняли магометанство или иудаизм, если бы эту веру принял король и если бы на то была его воля». Чужеземному наблюдателю религиозные порядки англичан того времени казались в высшей степени странными. Религиозное единство здесь было нормой, так же как и на континенте, но религия менялась с каждым новым сувереном. После того как англичане были схизматиками при Генрихе VIII и протестантами при Эдуарде VI, Англия вновь вернулась, причем без всякого серьезного переворота, в лоно римского католицизма вместе с Марией Тюдор. [214]
214
Joseph Leclerce, Toleration and the Reformation, vol.11, p.349.
Чисто националистические волнения вокруг английского языка вылились в религиозный спор в шестнадцатом и семнадцатом веках. Религия и политика переплелись настолько, что стали неразличимыми. Пуританин Джеймс Хант писал в 1642 г.:
Отныне не нужны университеты,Чтоб мудрости учиться;Ведь в ЕвангельиСовсем немного тайн глубоких,И их раскрыть поможетПростой язык английский. [215]В наше время вопрос о мессе на английском языке, которым так озабочены католические литургисты, безнадежно запутан благодаря новым средствам массовой информации, таким как кино, радио и телевидение. Ибо социальная роль и функция национального языка постоянно изменяется в силу его включенности в частную жизнь людей. Поэтому вопрос о мессе на английском языке сегодня так же запутан, как неясна была роль английского языка в религии и политике в шестнадцатом веке. Невозможно оспорить то, что именно книгопечатание наделило национальный язык новыми функциями и полностью изменило место и роль латыни. С другой стороны, к началу восемнадцатого столетия отношения между языком, религией и политикой прояснились. Язык стал религией, по крайней мере во Франции.
215
Цитируется по: Jones, The Triumph of the English Language, p.321.