ЖАНРЫ

Гарденины, их дворня, приверженцы и враги

Эртель Александр Иванович

Шрифт:

Как он завидовал, когда тот ходил с ним по гумну, где молотили гречиху, заговаривал и шутил с крестьянами, и видно было, - так по крайней мере казалось Ефрему, - что деревня считает его своим человеком, относится к нему запросто, без всяких задних мыслей, без подозрительности и скрытой вражды. "Микола, - говорили девки, - смотри на вечерушки-то приходи... Отчего вчерась на улице не был? Мы уж ждали, ждали!.." - "Мартиныч, спрашивали мужики, - правда аи нет гуторят, что с нового года нарезка будя? Как в ведомостях насчет эфтого?"

Как завидовал Ефрем, когда Грунька Нечаева, проходя мимо, пребольно ударила Николая кулаком и с веселым смехом крикнула: "Аи не любишь? Подсобил бы мне лукошко поднять" - и Николай хотя отвечал, что "пусть ей Алешка подсобляет", однако с удовольствием помогал девке, и никто не смеялся над этим, никто не находил это странным... И так славно сияло солнце в прозрачном сентябрьском воздухе, так ослепительно блистали своими крыльями голуби, с шумом переносясь с места на место, так весел и наряден был народ, так дружно кипела работа... А на Ефрема смотрели как на чужого, никому и в голову не приходило, что он такой же бывший крепостной, как и они, и что душа его сгорает желанием быть среди них своим человеком.

Тому, что откроется школа, Ефрем, конечно, тоже радовался, но радовался принципиально, если можно так выразиться, радовался отнюдь не похоже на Николая, который видел в школе какое-то чудодейственное обновление и своей и гарденинской жизни. "Нет, лишний я здесь, лишний!" - думал Ефрем, возвращаясь с гумна, и грезилась ему иная деревня, где-нибудь далеко-далеко от Гарденина; вот там-то уж не будет никаких препон, там зловещая тень барской усадьбы не омрачит его в глазах народа, там не потребуется осторожной политики, не нужно будет соображать, что понравится и что не понравится Татьяне Ивановне, отцу, управителю, экономке... "Ах, скорей бы отсюда!" - восклицал про себя Ефрем.

Но это было легко сказать. При мысли о том, что, в сущности-то, он уезжает навсегда, сердце его тоскливо сжималось. Не Гарденина было ему жаль. Его чувству ничего не говорили эти старые ветлы на плотине, эти постройки, приветливо белевшие на полугоре, огромный сад, точно застывший в ясном воздухе, тихие воды, степь, видная далеко, поля просторные, благовест, долетавший из села. Но он вспоминал мать, жалел отца. Мать таким подозрительным и таким страдальческим взглядом впивалась в него, когда он начинал помаленьку укладываться, отец, не изменяя своей суровости, по временам глядел такимнесчастным. А между тем всего ведь они не знали, мучились только от временной разлуки, на год, на два.

И Ефрем со дня на день откладывал сборы, медлил говорить об отъезде.

Все случилось само собою, необыкновенно быстро и необыкновенно жестоко.

Раз Ефрему пришлось пойти в конюшню. Еще не доходя до рысистой, где он предполагал застать отца и осторожно поговорить с ним, что пора, наконец, уезжать, ибо в академии скоро начнутся лекции, он услыхал, что отец не кричит, а рявкает каким-то ужасным голосом и что вообще происходит какой-то странный переполох. Ефрем прибавил шагу, вбежал в сени и остолбенел.

– Я тебе дам права!
– гремел Капитон Аверьяныч.
– Я научу ослушаться!.. Кролика недосмотрел, думаешь и Визапуршу изгадить!..

Перед ним с вскосмаченными волосами, с окровавленным лицом стоял Федотка и, напрасно усиливаясь сдержать всхлипывания, кричал:

– Пожалуйте расчет!.. Расчет пожалуйте!.. Ноне драться не велено!..

– Что-о?..
– заревел Капитон Аверьяныч и, изо все"

силы ударив Федотку костылем, замахнулся еще.

Ефрем бросился к отцу, схватил его за руку, диким голосом крикнул:

– Не смей!.. Что ты делаешь?..

Отец взглянул на него, попытался выдернуть руку; обазадыхались, оба были охвачены неизъяснимою ненавистьюдруг к другу. Наконец Ефрем разжал пальцы.

Капитон Аверьяныч пошатнулся, пошевелил мертвеннобледными губами и вдруг, круто повернувшись, пошел домой. Ефрем набросился на Федотку.

– Сейчас подавайте к мировому!
– кричал он, не помня себя от жалости и негодования.
– До чего дошли, бьют, как скотов, и терпите!.. Как он смеет?.. Что вы смотрите на безобразника?.. Сейчас пойдемте прошение писать...

Кто свидетели?

Конюха, дотоле выглядывавшие из дверей, быстро попрятались.

– Ах, рабы!
– разразился Ефрем, содрогаясь от ярости.
– Ах, предатели!.. Ведь завтра же вас точно так же исколотят... Ведь это брат ваш, брат обижен!..

Федотка, размазывая по лицу кровь и слезы, рыдающим голосом бормотал что-то о правах, о том, что он достаточно понимает, что наплевал бы, если его и уволят из наездников, что их, идолов, время прошло и что он вовсе не виноват в хромоте Визапурши. За всем тем он не изъявлял готовности следовать за Ефремом и писать прошение. В сущности, он смертельно боялся лишиться столь блистательно начатой карьеры, и если о чем сожалел, так единственно о грубых словах, вырвавшихся у него в минуту нестерпимой боли, и о том, что так легкомысленно потребовал расчета.

Ефрем скоро понял это, заскрежетал зубами, плюнул и, весь переполненный гневом, в свою очередь направился домой, чтобы серьезно и "раз навсегда" объясниться с отцом. Но объясняться не пришлось. Увидав его, отец вскочил из-за стола, выпрямился во весь свой огромный рост и с перекосившимся, страшным лицом крикнул:

– Вон!.. Чтоб духу твоего здесь не пахло... змееныш!..

Ефрем презрительно усмехнулся. Все, что произошло вслед за этим, представлялось ему впоследствии точно в тумане. Отец разразился грубыми ругательствами, хотел ударить Ефрема. Ефрем отстранился и тоже закричал на отца. Что-то маленькое, тщедушное, подавленное ужасом, с выражением невероятного испуга металось то к Ефрему, то к Капитону Аверьянычу, обнимало их ноги, билось головою об пол, испускало пронзительные вопли... Капитон Аверьяныч торжественно простер руку. Мать взвизгнула, вцепилась в эту руку, повисла на ней.

– Замолчи... замолчи, изверг!
– кричала она в исступлении.
– Измотал!.. Всю душеньку измотал, светлого часа с тобой не видела... Доброго слова от тебя не слыхала....

Ефремушка!.. Дитятко ненаглядное!.. Проси прощения!..

Умоли жестокосердого!..

– Проклинаю!
– прохрипел Капитон Аверьяныч, отталкивая жену; та жалобно ахнула и повалилась без чувств.

Ефрем бросился к ней.

– Что ты наделал?
– прошептал он.
– Ведь это смерть.

Капитон Аверьяныч бессмысленно взглянул на него, отошел к стулу, сел, закрылся руками и глухо зарыдал.

– Умерла... умерла...
– с отчаянием повторял Ефрем, разрывая платье матери, прикладывая ухо к ее груди, прислушиваясь, не вылетит ли вздох меж полуоткрытых губ, в углу которых сочилась темненькая струйка крови. Вздоха не было, сердце перестало биться навсегда.

Ефрем поднял до странности легкий труп, положил его на кровать, оправил платье на груди, прикоснулся губами к лицу, начинавшему уже принимать спокойное и важное выражение, свойственное мертвецам, и, не оглядываясь на отца, вышел из избы.

Поделиться с друзьями: